Пришел жандармский полковник, человек очень любезный, вежливый и мягкий. Он выслушал меня очень внимательно, все время сочувственно покачивая головой. Когда я кончил, он сказал ласково:
— О, я не сомневаюсь, что здесь произошло досадное недоразумение, и если бы от меня зависело, я немедленно отпустил бы вас на все четыре стороны. Но, к сожалению, здесь подняли такой переполох по телеграфу, что я уже положительно не в силах этого сделать. Впрочем, ведь вопрос всего в двух-трех часах. Доктор осмотрит вас и тотчас же прикажет освободить. Это будет вам маленьким наказанием за вашу проказу, — добавил он с очаровательной фамильярной улыбкой.
Я следил за каждым малейшим изменением его физиономии и с ужасом видел, что он не верит мне, что он лаской успокаивает опасного сумасшедшего. Когда я высказал ему это, он даже вознегодовал.
— Помилуйте, какие мысли приходят вам. в голову. Вот что значит переволноваться дорогой. Эй, Воронюк! — закричал полковник страшным голосом. — Развязать барину руки! Что это за безобразие.
В лечебницу меня везли через весь город чуть ли не целый час. Городовой с разносной книгой в холщовом переплете сидел со мной рядом и держал меня за талию. Прохожие на тротуарах останавливались и долго провожали нас глазами. Одно время я хотел было спрыгнуть с извозчика и убежать, но когда я поглядел на массивную фигуру моего спутника и на его словно окаменевшее должностное лицо, я понял, что мне нечего ждать от него пощады…
В лечебнице мне пришлось довольно долго дожидаться главного врача. Наконец он приехал. Это был маленький, седой немец, с крашеными усами, толстым животом и жестоким выражением лица. Пришло несколько студентов-медиков, почтительно столпившихся сзади главного врача. Сторожа сделали испуганно-подобострастные лица. Больных в приемной было четверо: двое мужчин-идиотов, женщина в белой горячке и я. Когда очередь дошла до меня, доктор медленно приблизился ко мне, потирая свои пухлые, белые, короткие пальцы, на суставах точно перевязанные ниточками.
— Ну-с, кажется, мы себя чувствуем не особенно здоровыми? Нервы пошаливают? — спросил он фальшивым, сладеньким голосом, так странно противоречившим острому выражению его глаз.
Я в этот день перенес много: грубость артельщика, унизительный обыск в участке — и все-таки я еще не терял надежды. Но когда я услышал этот отвратительный, приторный голос, я тотчас же в глубине души почувствовал, что для меня все погибло!
Путаясь, повторяя несколько раз одно и то же, дрожа под устремленными на меня любопытными глазами этих людей, из которых каждый считал меня бесповоротно сумасшедшим, я принялся рассказывать мою анекдотическую историю. Главный врач не перебивал меня, но по временам — о, это я отлично видел — он посматривал на студентов с улыбкой, которая должна была выражать тонкую и сострадательную иронию.
Когда я кончил, он сказал тем снисходительным тоном, каким говорят добрые взрослые с капризными детьми:
— Ну вот, вот, прекрасно, прекрасно. А вы, кажется, изволили быть в университете?
— Да, господин доктор, был.
— Гм… А не страдали ли вы какими-нибудь особыми болезнями? Много ли вы пьете вина?
Он засыпал меня целым градом вопросов. Кто были мои родители, не отличались ли они какими-нибудь странностями и т. д. Услышав, что мой дед с материнской стороны пил больше обыкновенного, он как бы с удовольствием потер руки и многозначительно оглянулся на студентов. Потом, совершенно неожиданно для меня, он вдруг спросил:’
—Ну-с, а какое у нас сегодня число?
— Семнадцатое декабря, — ответил я, начиная понемногу терять терпение.
— Так-с. А перед декабрем был какой месяц?
Я всегда путался в этих месяцах, кончающихся на брь, с самого детства. Для того чтобы сказать, какой из них стоит впереди другого, мне необходимо начать считать с августа. Поэтому я на минуту запнулся, но, пробежав в уме месяцы, ответил верно: ноябрь.
— А перед ноябрем-с?
Этот глупый допрос взволновал меня, и я спутался, назвав вместо октября — сентябрь.
Главный врач опять улыбнулся своей деланной улыбкой. Студенты глубокомысленно покачали головами. Это взорвало меня, и я воскликнул грубо:
— Ведь вы видите, что я не сумасшедший. Пустите же меня, черт возьми!
— Но, друг мой… — протянул ко мне руки доктор, — успокойтесь, прошу вас. Конечно, конечно, вы здоровы. Ну, там маленькая повышенная чувствительность — это пустяки. Во всяком случае, ведь вам не повредят два-три дня отдыха и внимательного ухода? Не так ли, дорогой мой? Я уверен, что мы будем благоразумны.
Я глядел в его колючие, безжалостные глаза, видел его иудину улыбку, слышал его жирный голос, и вдруг… внезапная злоба, как тисками, схватила меня за горло й горячей волной хлынула мне в голову… Говорят, что я ударил его. Может быть, — я не знаю. Я помню только, что мои нервы не выдержали и я разрыдался. Я помню также, что на меня набросили какой-то длинный белый балахон и я в одну секунду почувствовал себя спеленатым…
Вот и все, доктор. Сколько раз с тех пор я давал себе слово спокойным и разумным поведением добиться свободы. Но достаточно было мне иногда не особенно быстро исполнить какое-нибудь приказание сторожа, и меня били самым беспощадным образом, а на другой день доносили доктору при визитации, что у меня опять был припадок. И это десять лет! Целых десять лет!
Я не сомневаюсь, доктор, что, прочитав это письмо, вы проникнетесь жалостью и обратите на меня внимание, в котором мне так долго отказывали. Тем более что мое положение становится невыносимым. Я, например, отлично знаю, что третьего дня надзиратель Трофименко незаметно всыпал в мою размазню целую пригоршню индийского яду кураре, причем я от верной смерти спасся только благодаря одному здешнему старичку, обладающему секретом факирских чисел. Не меньшую опасность представляет мой сосед по кровати. Хотя он и притворяется очень искусно сумасшедшим, но мне отлично известно, что он прусский шпион и сносится со своим правительством шифрованными телеграммами. Между прочим, он держит в тайне одно весьма важное изобретение…