Последний совет в каштановом доме 4 глава

Для меня Керантух умер, — добавил я.

Голос мой прозвучал примирительно: мол, бог с ним, с Керантухом, не будем ворошить прошлого. Но неожиданно для меня Саид швырнул камень в этот же огород:

— Он подох для всех убыхов! Слепцы прозрели на краю могилы!

Я даже растерялся от недоумения, потому что произнес это не кто-нибудь, а человек, для которого Хаджи Керантух считался больше чем родственником.

— Слушай меня, Зауркан, — тихо произнес он, словно коня за повод потянув к себе мое внимание. — Об этом вряд ли я поведаю еще кому-нибудь… — И словно плетью ожег: — Доподлинно известно мне, что продали нас всех по сходной цене, как баранов. Переселение… Растопырили уши. Куда предводители, туда и мы! Ослы несчастные!.. Среди тех, кто неплохо заработал, был и он, мой молочный братец Хаджи Керантух, чтоб чума его взяла!

— Полно, Саид, бритая голова еще не плешивая. Обиду гневом не успокоишь. — Сопротивляясь страшному смыслу слов его и боясь в него поверить, я остановил Саида.

Но он не сдался:

— Клянусь святыней нашей Бытхой, что слово мое правдиво. Оно развяжет перед тобой узелки тайны. Думаешь, мне тяжело от мук телесных? Нет, Зауркан, нет! Запасись мужеством и слушай в два уха. Что бы ты почувствовал, храбрый горец, если бы знал, что генералы русского царя подкупили убыхского вождя? А?

Я был поражен и хотел выразить сомнение свое, но Саид не дал мне открыть рта:

— Молчи, молчи! Они предложили ему сделку: «Когда, прекратив кровопролитие, склонишь народ свой на переселение в Турцию, то получишь от государя нашего столько, что и правнукам твоим на три жизни хватит. Прекращение войны — благо для обеих сторон. Все будет выглядеть как нельзя лучше».

— Это предположение, а где доказательства? — не вытерпел я.

— Прямых доказательств у меня нет, но косвенные значат не меньше улик. Я был телохранителем моего знаменитого собрата и не отходил от него ни на шаг. В тот день, когда мы грузились на корабль, к нему приезжали два русских офицера из штаба, и я воочию видел, что после дружеского разговора они поднесли ему дорогой ларец. Я не могу утверждать, что внутри того ларца было золото, но и ты не можешь предположить, что в нем было овечье дерьмо. К тому же, я это слышал своими ушами, наш предводитель просил их передать благодарность наместнику Кавказа, дяде царя. Не кажется ли тебе странным это?

У меня было такое ощущение, Шарах, будто обвал в горах застиг меня врасплох на горной тропе. Вот над головой моей пролетел камень, а вслед за ним уже несся другой. Слова Саида были неумолимы и походили на безжалостные камни, ринувшиеся с вершины, которой еще недавно любовался я. А Саид, похоже, хотел меня доконать. Речь его была как самобичевание, и все время чудилось, что между слов ее звучит исполненная укоризны мысль: «Так нам, дуракам, и надо!» И новый валун ударял меня в грудь.

Преступность действий Керантуха с каждым словом Саида обретала неопровержимость, и ее уже нельзя было объяснить случайным стечением обстоятельств.

— Наш корабль, — говорил Саид Дашан, — вначале, как и все корабли, держал курс на Самсун. Когда мы были в нескольких верстах от берега, на борт корабля с пришвартовавшейся фелюги поднялся турок, похожий на портового чиновника. Этот человек оказался личным представителем султана. Он предложил Хаджи Керантуху направиться со всеми людьми в Стамбул. «Там ждет тебя великий визирь», — уведомил турок. Когда не повезет, то и на суше утонешь. Миновав Босфор, мы прибыли в город, над которым возвышался купол голубой мечети. На берег разрешили сойти одному ему — главе убыхского народа. Но мы потребовали, чтобы его сопровождали телохранители, мы — трое братьев, чья мать была когда-то его кормилицей.

Приемная великого визиря «Арз адасы» — богатый дом с полукруглыми окнами. У дверей — стража. Нас провели в покои, застланные узорчатым ковром, на котором звук шагов становился неслышным, как полет птицы. На красном мягком диване сидел, поджав под себя ноги, чернобородый старик в высокой феске. Перед нами был великий визирь. Он не встал с дивана, этот, казалось, дремавший человек, не подал руки Хаджи Керантуху, а только, сложив ладони перед собой, чуть заметно кивнул ему. Откуда-то как тень, полусогбенно, вошел слуга с чашечкой ароматного кофе и поставил ее перед великим визирем на маленьком столике. Сонно отпив глоток кофе, полусмежив веки, визирь обратился к Хаджи Керантуху, который стоял перед ним в белой черкеске с шестнадцатью газырями по обе стороны груди, положив ладонь на серебряную рукоять кинжала:

— Наместник великого аллаха на земле, святой отец всех правоверных мусульман, милостивый и милосердный султан и халиф наш выражает свое высочайшее удовлетворение тем, что ты, не дав погибнуть народу своему от адского огня и ненависти гяуров, привел его в спасительное лоно райских владений несравненного повелителя нашего, приняв его подданство и покровительство…

Великий визирь прервал свою речь и закрыл глаза.

Хаджи Керантух, приложив руку ко лбу, поклонился великому визирю, который с едва заметной лисьей ухмылкой продолжал:

— Русский посол обратился к нам с просьбой, чтобы ты, благородный Хаджи Берзек Керантух, был удостоен особой милости нашей высокой стороны. Всемогущий султан, владыка полумира, великодушно согласился исполнить эту просьбу. К тому же, учитывая твои заслуги, Хаджи Берзек Керантух, властелин полумира во славу аллаха и пророка его Магомета, исполненный щедрости и являя свое расположение к твоей особе, присваивает тебе звание турецкого паши с выплатой содержания из казны соответственно почетному чину и дарует тебе поместье на острове Родос. Ты заберешь четыреста душ своих крестьян и отправишься туда, чтобы в благоденствии и радости вознести молитвы в честь доброты и великодушия великого султана.

Хаджи Керантух выразил благодарность великому султану и его великому визирю. Мой старший брат шепотом, как советник во время переговоров, предостерег Хаджи Керантуха:

— По праву сородича молю тебя — подумай. Ты немало невзгод перенес во имя отчего народа. Ты всегда, как шелковое знамя, был на высоте, предводительствуя нами. Тебе нельзя уходить на покой в такое время. Убыхи смотрят на тебя с надеждой, предать их упования — смертный грех. Ради собственного благополучия ты не смеешь обречь соплеменников на гибель.

Керантух озлился. С улыбкой, не подавая вида, что между ним и моим старшим братом возникла распря, он процедил:

— Прекрати свои наставления! Им здесь не место! Скорее мертвого воскресишь, чем вернешь мое предводительство. Оно сгорело еще там, за морем, вместе с каштановым домом. Что чужой бог, что свой черт — цена одна.

И, словно давая понять моему старшему брату, что тот, кто играет с барсом, должен привыкать к царапинам, Хаджи Берзек Керантух почтительно приблизился к великому визирю и, приложив одну руку ко лбу, а другую к сердцу, низко поклонился:

— Милость султана безмерна! Под этим благословенным кровом, великий визирь, хочу заверить вас, что готов верой и правдой служить первой звезде восточного неба — великому султану и вам!

Великий визирь оживился, черные глаза его сверкнули, и во взгляде, которым он окинул всех нас, промелькнула властная искра самодовольства.

— Быть пашой великого султана — высокая честь, — произнес визирь. — Чтобы оправдать доверие и гостеприимство владыки полмира, ты должен выполнить два условия… — И, пересев в кресло, стоявшее рядом с диваном, добавил: — Они соответствуют вере нашей…

Керантух в знак внимания склонил голову, но не спросил, какие это условия.

Умный визирь оценил осторожность главы убыхов и, словно совершая намаз, произнес:

— Нет бога, кроме аллаха, и Магомет — пророк его! Кому даровано звание паши, тот обязан носить имя, любезное Корану. У нас, в отличие от христиан, нет фамилий. С сегодняшнего дня вместо Хаджи Берзека Керантуха ты будешь зваться Хаджи Сулейман-паша. В книгу пашей государства имя твое впишут золотыми буквами. Это первое! Каждому паше приличествует одежда, соответствующая званию. Тебе придется расстаться с кавказским одеянием. Это — второе, — тоном, не терпящим возражений, сказал великий визирь. Куда девалась его дремота?

Лицо Хаджи Берзека Керантуха побледнело. Чувствовалось, что в душе предводителя убыхов идет нелегкая борьба: перед ним сидел великий визирь, а за спиной стояли мы — три сына единоплеменного народа. Старший из нас не выдержал:

— Золотые Берзеки, рожденные властвовать, неотделимы от славы Кавказа. По древности и знатности ни одна дворянская фамилия не сравнится с твоей. Тебе предлагают сменить ее на кличку. Опомнись! Скажи ему, что ты не раб и не пленник…

— Молчи, — в смятении, еле слышно процедил Хаджи Кеантух.

Но мой старший брат не подчинился:

— Вспомни, как белый сардар, чтобы заручиться твоей дружбой, присвоил тебе звание полковника, но ты нашел в себе гордость отречься от такой чести и швырнул золотые погоны в костер. А теперь задумали боевого сокола превратить в гусыню. Позор! Ты не наложница из гарема, чтобы носить шаровары с разводами. Уступишь — чадру наденут. Скажи этому чернобородому, что для мужчины нет лучше одеяния, чем черкеска.

Великий визирь не понимал по-убыхски, но по лицу брата моего, наверно, смекнул, что слова его схожи с огнем, поднесенным к пороховой бочке. Однако первый министр султана был опытной лисицей и потому не подал вида, что встревожен, напротив, благодушно перебирал янтарные четки.

— Я жду твоего решения, — произнес визирь.

Но тот, к кому он обратился, казалось, пропустил мимо ушей его вопрос и ничего не ответил.

Глаза великого визиря прищурились:

— В священном нашем Коране сказано: «Сумей услужить тому, кто осчастливил тебя». — И вдруг его голос обрел жесткость: — Я хотел бы знать, принимаешь ли ты, посоветовавшись со своими людьми, — визирь бросил на нас уничтожающий взгляд, — предложение всемилостивого султана, или не ты, а они решают за тебя, как тебе поступать?

На скулах Хаджи Керантуха вздулись желваки ярости. Он, стиснув зубы, резко повернулся к стене, но потом, взяв себя в руки, приблизился к великому визирю:

— Я желаю видеть самого султана, в подданство которого вступил со своим народом.

— Сейчас девятый месяц мусульманского календаря. Рамазан. Великий пост. Наместник аллаха — сиятельный султан, отрешась на это время от дел земных, никого не принимает. Молитвам предается он. В молитвах очищение. «Ла илаха ила-ллахи. Мухаммад ар-расулу-ллахи»*.[6]

Хаджи Керантух знал, что сейчас рамазан и что правоверные мусульмане воздерживаются от пищи и питья от восхода до захода солнца, но он не верил в благочестие султана и, обходя уловку визиря, напомнил ему:

— Мать великого султана родом из Адыгеи. Она по крови близка убыхам. Ей легче понять наши страдания и наши обычаи. Во власти великого визиря сделать так, чтобы эта благородная женщина приняла меня хоть на минуту.

Великий визирь, сложив ладони перед собой, отвечал, словно совершая намаз:

— «И вставайте на молитву, и делайте очищение, и кланяйтесь с поклоняющимися!»*[7]Когда глава всех мусульман беседует с аллахом, то приближенные его, отрешась от забот мирских, тоже устремляются помыслами к небу!

Великий визирь снова прикрыл глаза, словно задремал.

Хаджи Керантух понял, что старик не уступит. Упорствовать, да еще в нашем присутствии, было бы опрометчиво. Поэтому он повелел нам отправиться на пристань и там ждать его возвращения.

— С глазу на глаз мне легче будет уломать эту лисицу, — добавил он. — Ступайте!

Мы остерегли его:

— Держи гнев в узде. Не сорвись! Ярость плохая советчица!

— Не тревожьтесь! Я головы не потеряю и приму лишь достойные условия! — успокоил он нас.

Мы ушли и до восхода луны терпеливо ожидали его на пристани. Поверь, Зауркан, это был самый черный день в моей жизни.

Как же поступил, по-твоему, этот человек, который предводительствовал героями, не склонившими головы перед целой армией генерала Евдокимова, человек, имя которого столько лет было на устах убыхского народа, о котором пели матери над колыбелями своих сыновей: «Вырастай, мой мальчик, ты будешь храбрым, как Хаджи Керантух». Не лелей надежды, Зауркан! Он предал нас, переменил угодливо имя, стал турецким пашой и одел шаровары. Если бы наша мать узнала об этой измене, она бы бросилась в море с корабля, обвинив себя в том, что не смогла воспитать, как надлежало, молочного сына.

На следующий день после полудня корабль с полтысячей дворов переселенцев отошел от Стамбула и взял курс на остров Родос. На этом корабле, сопровождаемом белоснежным парусником, принадлежащим великому визирю, не было ни нас, братьев, ни нашей бедной матери. Мы заранее свели ее на берег. Уплывавшие на Родос убыхи думали, что за ними на прекрасном облачном паруснике следует их шелковое знамя — Хаджи Берзек Керантух. Они еще не ведали, что плыл на нем не он, а новоявленный паша Хаджи Сулейман. Наша мать осталась в неведении о том, что случилось, мы не решились сообщить ей об этом. Она все время повторяла нам:

— Дети мои, не оставляйте его! Когда я умру, он похоронит меня с почестями!

После всего случившегося одна мысль сжигала мой мозг: вернуться на родину. Если не смогу это сделать, застрелюсь. Я отозвал в сторону братьев и потребовал от них права распоряжаться собой. Они не соглашались.

— Умирать, так вместе! — был их ответ на мое требование.

Тогда я тайком покинул их. Мне удалось проникнуть на пароход, что уходил на Самсун. От одного моряка я проведал, что из Самсуна на Адлер завтра должно отойти судно, чтобы перевезти с того берега горсточку ахчипсовцев. Я готов был привязаться веревкой к мачте этого судна, чтобы вернуться домой. Но турецкие стражники разнюхали, что я проник на пароход, вышедший из Золотого Рога, связали и выбросили на берег.

Круглая луна, как отрубленная башка, обливаясь кровью, поднималась все выше. Вторя рассказу Саида, глухо ревели волны.

— Понапрасну погубишь себя, если вздумаешь еще раз забраться на пароход. Присоединись к нам! Даст бог, наступят лучшие времена! — уговаривал я Саида.

Но тот оставался глухим к моим увещеваниям. Завязав концы башлыка, он поднялся и сказал:

— Ахмет, сын Баракая, поступил как мужчина!.. Он был провидцем. Прощай, Зауркан, может, еще увидимся… — И добавил: — В стране убыхов…

Молочный брат Хаджи Керантуха отправился в сторону пристани, сливаясь с собственной тенью.

«Эх, Саид, Саид! Лучше бы мы оставались кровными врагами», — подумал я тогда, глядя ему вослед…

Через много лет, не по моей воле, он погиб от моих рук. Этот невольный грех я ношу на душе всю жизнь. Как это произошло, ты еще узнаешь…

Горы горят

На малоазийском побережье Черного моря от Трапезунда до Стамбула в любом городе, в каждом селении ютились оборванцы — махаджиры, с глазами, мерцавшими от голода. Их мечта о райской земле обернулась жестоким раскаяньем. Но потерянного уже не воротишь. Среди этих людей, походивших на перекати-поле, были не только убыхи, но поднявшиеся еще до них на эту сторону моря и натухайцы, и бжедухи, и шапсуги — сородичи адыгов, да и кабардинцев, хоть породнились они когда-то с белым царем, приплыло сюда немало. А родственные абхазам садзы и ахчисовцы все до едина оказались здесь.

Теряя счет переселенцам с севера, турецкие власти всполошились. Они даже сделали попытку остановить нашествие инородцев, но было уже поздно. Кто не побывал в нашей шкуре, тот беды не знал. Ветер смерти часа не назначает. Голодный человек перед болезнями — как безоружный перед врагом. Тиф и холера, не зная на себя управы, устроили черное пиршество. В иные дни они уносили столько людей, что некому было оплакивать и хоронить мертвых. Конечно, будь люди бессмертными и плодись они несчетно, земли бы не хватило им. Но смерть смерти рознь. Одно дело погибнуть в бою за правое дело: такая смерть почетна, даже желанна. Удалец, павший на поле брани, не исчезает бесследно: он оставляет после себя имя. Не зря смертельно раненный убых пел перед кончиной гордую песню. И разве удивительно, что те, кто, как бродячие собаки, умирали здесь, на чужбине, завидовали людям, почившим еще дома? Смерть — чаша, которой никто не минует, но тихо умереть близ родного очага воистину счастье, Шарах! Сам посуди: вот ты лежишь на смертном одре, домочадцы стоят близ изголовья твоего. Их лица освещены любовью и печалью, а в очах светлые, неподдельные слезы. Ты прощаешься с близкими, наказав им жить долго и дружно, умиротворенно и спокойно. А слово твое — закон, отдаешь последние распоряжения о своих похоронах и о разделе наследства, милостиво и великодушно отпускаешь кому-то грехи, а тебе отпускают твои. А когда ты издаешь последний вздох и господь примет твою душу, родственники и друзья из соседних сел и дальних, в траурных одеждах, верхом и в повозках, съедутся, чтобы отдать тебе последний долг, оплакать тебя. Бережно, на поднятых руках, неторопливым шагом, они отнесут тебя к месту вечного покоя твоих предков, опустят в милую материнскую землю и, засыпав могилу, уйдут благоговейно, с глазами, озаренными печалью, переговариваясь почти шепотом, словно смерть твоя приобщила их к чему-то возвышенному, святому, отмеченному великим таинством. А потом устроят по тебе поминки и, не чокаясь, станут пить за каждый год тобой прожитой жизни и говорить о том, каким достойным, честным и добрым человеком был ты в этом несовершенном мире. Потом заботливо огородят твою высокую могилу, чтобы ни волк, ни собака, ни какой другой зверь не осквернили ее, и еще долго будут носить траур, воздавая почет и уважение тебе.

Несчастные махаджиры даже мечтать не могли о такой прекрасной смерти. Об одном пеклись они перед тем, как исчезнуть в нищенской бесприютности, — чтобы кости их были зарыты, а не стали добычей воронья и шакалов. Мы — обреченно теснившиеся в каменных стенах сарая — раньше других обнаружили признаки рокового недуга. Старики считали, что холера возникла вследствие того, что люди ели заплесневелую кукурузу, смешавшуюся с мышиным пометом. Чудом казалось мне, что опасная хворь еще миновала нашу семью. Мать, отец, брат мой Мата и обе младшие сестры оставались покуда здоровы. Но слезы не высыхали на щеках матери; она таяла как свеча в тревоге за мою старшую сестру Айшу. Мать в суеверном трепете сообщала, что видит дурные сны, а это, мол, плохое предзнаменование. «Ох, горе мне, — замирая от страха, твердила она, — чувствует сердце мое, что бедная Айша не вынесет мук, выпавших на долю нашу. Лучше бы я умерла там, дома, чем испытать участь матери, пережившей свою дочь. Ведь дитя во чреве ее…» Действительно, Айша ждала ребенка. Подумай только, Шарах, смерть вокруг, лихо, беда, а женщина на сносях. Тяжелее жребия сам сатана не смог бы придумать. Айша с мужем высадились по прибытии, как и мы, под Самсуном, но затем они направились пешком вдоль берега на запад. Где остановились и пребывали они теперь, мы не знали.

Пока есть жизнь, живет и надежда. Видя слезы матери и желая утишить тревогу всей нашей семьи, я решился отправиться на поиски Айши. С отцом и братом мы условились так: если я разыщу ее, то постараюсь, чтобы она с мужем присоединилась к нам. Я отправился в путь, держась берега моря. Проснувшееся солнце всходило у меня за плечами. Все, что я увидел в дороге, не поддается описанию, достопочтимый Шарах. Клянусь хлебом, если бы об этом узнал я даже из верных уст, и то бы, пожалуй, усомнился в услышанном. Отсутствовал недолго, а вернулся седым. Бедные махаджиры, доверчивые махаджиры, то, что выпало им на долю, по своей бесславности и мучительности было горше любого бедствия, которое способно было представить их воображение. Погибельная хворь, проникающая в человека с пищей и водой, свирепствовала среди переселенцев. А как было не злодействовать ей, если питались они отбросами. Рожденные в горах убыхи, брезгливо не употреблявшие воды из рек, что брали свое начало с заоблачных ледников, а утолявшие жажду только из родников; не варившие мамалыги из муки, если она не просеяна дважды; считавшие тыкву задушенной, когда черенок ее был оторван, теперь как бездомные шелудивые собаки рыскали по зловонным свалкам. Девушки и женщины в жалких лохмотьях, завидев меня, прятались, отворачивались, закрывали лица, стесняясь вида своего, своей наготы и убожества. Дети грязные, босые, живые скелетики, бежали мне навстречу, протягивая руки:

— Хлеба! Дай хлеба!

Даже в каменном мужчине при виде этих детей должно было бы дрогнуть сердце. Однажды в поисках моей сестры и ее мужа я забрел на базар. Ты не поверишь, Шарах: там продавали людей. Еле передвигая распухшие ноги, вдова моего давнего знакомого Казырхан вела, держа за руки, двух сыновей-подростков и выкрикивала:

— Продаю мальчиков! Мальчиков продаю!

Ошеломленный, схватясь за рукоять кинжала, я метнулся к ней:

— Будь проклята старость твоя! Как смеешь ты продавать сыновей, чудовище?!

Она подняла на меня глаза, полные муки, с иссиня-черными полукружьями, и, словно прощая мою запальчивость, покачала головой:

— Кто доживет до старости, Зауркан? О чем ты говоришь? — И, кивнув на детей, добавила: — Лучше пусть купят их и покормят, чем умрут они от голода на моих глазах.

Моя ладонь на рукояти кинжала пристыженно разжалась.

— Да сразит молния или холера Хаджи Керантуха, погубившего весь род убыхов! — бросила вдова на прощанье и двинулась с детьми дальше: — Кому мальчиков? Мальчиков продаю!

Она души не чаяла в своих сыновьях и, продав их, вряд ли прожила бы еще день. На горластый базар, переваливаясь с ноги на ногу, как ожиревший селезнь, пожаловал в это время тучный бей в синей феске. За ним следовал поджарый, согбенный в полупоклоне слуга.

Бей приблизился к Казырхан. Остановив ее знаком, он стал ощупывать мальчиков. Потом на пальцах показал цену, которую намерен был дать за них. Она не торговалась, и потому, достав из кармана шаровар деньги, покупщик бросил их к ногам женщины. Уголки землистых губ Казырхан дрогнули. Трясущейся рукой, в каком-то оцепенении она подобрала деньги и только раз взглянула на своих ненаглядных мальчиков перед вечной разлукой с ними. Но что это был за взгляд, Шарах! Казырхан была любящей матерью, и только мать способна совершить ради спасения жизни своих детей то, перед чем собственные страдания и гибель не имеют для нее никакого значения. Слуга бея увел детей, сунув им по куску хлеба. Закрыв глаза согнутой в локте рукой, я почувствовал такую боль и тоску в сердце, словно в грудь мою всадили турецкий ятаган.

Вольные убыхи! Гордые убыхи! Когда в семье рождался сын, счастливый сородич оповещал горы, солнце, всех соседей о том, что у него появился наследник по крови. Как эхо в ответ звучало: «Да приумножится род убыхов!»

Шатаясь как раненый, я ушел с базара, будь он трижды проклят! Оттоманская Порта промышляла живым товаром, а в ту злополучную пору цена на самых красивых горянок была не дороже, чем на овец. Проданных девушек ждала судьба наложниц в гаремах Стамбула, Ангоры, Трапезунда и других городов. А мальчики шли на торгу еще дешевле. Ах, лучше бы они не родились, несчастные убыхские мальчики! Сказать не хватает дыхания, как поступали с ними. Злодеи барышники, оскопив их, предназначали им удел евнухов в гаремах больших и малых властителей этой страны.

Земляки, встречаемые мною в дороге, походили на живые мощи. У некоторых из них не было сил даже ответить на мое приветствие. Бесприютные люди на скорую руку сооружали себе какие-то шалаши и балаганы, чтобы укрыться от ветра и дождя. Плач и стенания живых, горячечный бред умирающих — все это походило на разверзшийся ад, в который угодили люди среди людей. Некоторые знакомые горцы советовали мне вернуться:

— Матери твоей не станет легче, если и ты сгинешь. Возвращайся, покуда ноги носят.

Но я не внял их предостережениям. Меня заботила участь сестры моей и ее мужа. Повальный мор свирепствовал среди моих соплеменников. Местные жители турки, перепуганные насмерть, старались держаться подальше от них, выставляя кордоны. Но кто алчен, тому все нипочем, хоть живот сыт, глаза — голодны. Владельцы кофеен, чебуречных, духанов, караван-сараев и других заведений мигом смекнули, что на беде можно отменно заработать. На самую грязную и тяжелую работу нанимали они некогда гордых и непоколебимых кавказцев, а расплачивались одной водянистой похлебкой. Изморенные голодом люди за ничтожную еду готовы были трудиться от зари дотемна. И еще благодарили как благодетелей тех, кто нанимал их. Богатство прихоти рождает. Расторопные уездные начальники шныряли по рынкам и грели руки на перепродаже молоденьких убышек. А муэдзин поднимался пять раз на дню на минарет мечети и призывал правоверных мусульман к совершению намаза:

— Во имя аллаха милостливого, милосердного!..

Зычный голос муэдзина возносился над головами обманутых и отвергнутых убыхов, бессильный приглушить их стоны и проклятия. Мне казалось, Шарах, что вздохи женщин превращались в тучи и летели через море на осиротевшую родину, оплакивая там каждый погасший очаг.

Чем больше удалялся я от города Самсуна, шагая приморской полосой, тем картины бедствия моего народа становились все ужасней. Вскоре мне стали встречаться трупы, разлагающиеся трупы сородичей. Сладковатый смрад висел в воздухе. Это был верный знак того, что здесь вымерли все расположившиеся станом махаджиры. И уже некому было предавать земле мертвых. Зловещее предчувствие все явственнее вкрадывалось в мою душу. Перевалив через возвышенность, усыпанную галькой, я спустился в низину и вышел к мутной речке. Усталость подвесила к моим ногам пудовые гири, хотя прошел я за день не так уж много верст. В другое время для меня, молодого парня, чьим сухожилиям мог бы позавидовать горный козел, одолеть такое расстояние не представило бы никакого труда. Преклонив колени перед беззвучной водой, я вымыл руки, ополоснул лицо и, не ощущая особой жажды, лишь пригубил тепловатую речную струю. Вода воде рознь, Шарах. Там, где мы раньше жили под вековыми платанами, если, бывало, занедужит человек, то принесут ему студеную воду в глиняном кувшине из ясного родника — и глядишь, исцелился горец, здоров, снова на ногах. И не считалось такое чудо — чудом. Достав ломоть зачерствевшей лепешки, завернутой в башлык, я размочил этот скупой хлеб в речке и слегка заморил голод. Привал мой был краток. С нелегким сердцем двинулся я дальше, закинув за спину башлык. Вскоре поодаль возникла убогая хижина. Очевидно, это было жилище рыбака, так как у порога сушились сети. Направившись к этому жилью, я приметил женщину, которая лежала ничком на обочине тропинки, прижимая к груди ребенка. Рядом валялся в еще не подсохшей лужице кувшин. Самое простое было предположить, что женщина набрала в реке воды и, возвращаясь, упала. Опрометью кинувшись к ней, чтобы помочь ей подняться, я вскрикнул от неожиданности. Передо мной была моя сестра Айша.

— О аллах! Что с тобой? Очнись! Почему ты молчишь?

И, поднимая сестру, вдруг похолодев, понял: она мертва! По-видимому, смерть наступила недавно, так как тело еще таило тепло. Ребенок был жив, он не плакал и жадно сосал грудь покойницы. Присутствие духа на какое-то мгновение покинуло меня, я не знал, что мне делать. Свинцовые капли пота покрыли мой лоб, а руки повисли, как в параличе. Наконец самообладание вернулось ко мне. Я осторожно, но решительно оторвал ребенка от груди матери. На губах его белела капелька молока. О Шарах, с тех пор, кажется, тысячелетие прошло, но плач младенца, на чьих губах белела последняя капелька материнского молока, слышится мне и поныне. Знаешь, дорогой, я сегодня подумал, что есть смысл в моем загадочном долголетии. Кто-то должен был дождаться тебя, чтобы повесть о гибели убыхов осталась жить на земле… Корабль достигнет берега, а правда — людей…

Видно, хворь поразила и мальчика. Тельце его горело. Сжав, как игрушечные, похожие на два грецких ореха, кулачки, он плакал так, что казалось, вот-вот задохнется. Прижав его к груди, я почти бегом направился к глинобитной хижине и, еще не достигнув ее порога, закричал, словно взывая о помощи:

— Выйди кто-нибудь!

Но никто не откликнулся и не появился в дверях. Когда я, ступив на порог, заглянул внутрь ветхого убежища, то услышал мучительный стон. Сделав еще шаг, я увидел, что как раз против света, проникавшего через распахнутую дверь, упираясь спиной в стену, скорчившись в три погибели, сидит мой зять Гарун, крепко сжимая живот сложенными крест-накрест руками. Глаза его были воспалены, а веки их словно обуглились. Горбатый нос заострился, обросшие щеки провалились, на челе лежала тень смерти. Знаменитый некогда во всей Убыхии наездник, стремительный, сильный, объезжавший полудиких коней, удачливый и разудалый, он сейчас напоминал собой полупустой, сморщенный мешок.

С трудом узнав меня, Гарун сделал попытку подняться.

— Ох, Зауркан, прости, нет мочи подняться, чтобы приветствовать тебя. Айша пошла за водой, сейчас вернется… — Голос его прерывался приглушенными стонами и висел на волоске последнего часа. Сквозь пелену помутненного сознания Гарун, очевидно, не замечал, что я держу на руках его сына. И вдруг все понял. Задыхаясь, он прохрипел: — Если ты мужчина, Зауркан, то прикончи меня. Сделай милость, прикончи! Айша умерла, и я подохну, как запаленная лошадь. А если и остануть жить… Нет, не хочу… Я старше тебя… Я приказываю тебе: прикончи! Пристрели!..

По лицу его пошла судорога, ноги вытянулись, голова склонилась набок, а на губах запузырилась кровавая пена. Извини, Шарах, я тебя, наверное, утомил своим печальным рассказом. Но если ты готов слушать меня и дальше, то не сетуй, что рассказ мой будет походить на кровоточащую рану, в которую злая рука бросила горсть соли. В старину говорили: лекарства сладкими не бывают.

Сваты 5 (5-й сезон, 5-я серия)


Похожие статьи.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: