Счастье выше богатырства 6 глава

Осташа поднимался по Чусовой, и сердце его прояснялось, будто он летел к восходу. Все здесь было ему ясно и понятно, все без тайных умыслов, пачкавших душу. Вот на излучине Журавлиное Горло старик в лодке опускает на дно реки плетеную вершу, и не надо ему этой плотвы, а ждет он ночи, чтобы подчалить к обмелевшему полубарку, залезть на порубень и спереть чего — чего удастся. Вот под Еленкиным берегом купаются нагишом девки из Мартьяновой деревни и видят, козы, что Осташа подплывает, но притворяются, что не видят, чтобы с визгом вылететь из воды и скрыться в кустах, блеснув голыми задами. Вот на Петушином переборе трехзвеньевой плот завернуло свинячьим хвостиком, и на первой сплотке, на кичке, стоит пьяный мужик в порванной рубахе, не замечает, что плот идет на камень, а жена у мужика на заднем звене молча ждет, сжимая жердину: стукнется кичка в таш, кувыркнется мужик в воду — и протрезвеет.

Вся жизнь с заводов перетекла на берега, где по опушкам поднялись шалаши и балаганы, задымили костры. На время межени и сенокоса заводы останавливались, а приказчики распускали народ, не глядя на долги. Теперь по лугам мужики ладили подводы и точили серпы, бабы заготовляли жерди, сучили веревки из лыка, дети собирали ягоду, псы валялись в одуванчиках. Даже старики, вывезенные из запечья на луг, тихо сидели на полешках у костерков-дымокуров и плели лапти, гнули из луба туеса и бурачки. Стада, спасаясь от гнуса, стояли на перекатах, и хозяева забыли бояться: вдруг водяной оседлает скотину — и она сдохнет?

В каленом зное жизнь закостенела и на пристанях — на Усть-Утке и Сулёме, Илиме и Плешаковке, Старой Шайтанке и Старой Утке, Курье, Трёке и Каменке. Отощали, отступив, пруды, спустившие половину вешнего запаса. Причалы словно отползли от Чусовой. Истертые ледоходами ряды свай торчали из сухой земли, усыпанной битым камнем и мусором. Ряжи расчертили зеленые полосы мха в пазах меж бревен — сюда мутная весенняя вода набила грязи, песка и глины. Короткая травка обметала края площадок, намертво истоптанных бурлаками при погрузках. Крапива и лопухи по-дурному вымахали под стенами пустых амбаров. Плотины лежали как перевернутые телеги — с остановившимися колесами над безводными вешняками, в ларях которых валялись дохлые собаки и спутанные космы водорослей. Затворы из неподъемных лиственничных плах плотно перекрыли все водосбросы, и речки ниже плотин превратились в полосы белых пыльных камней. Медленно вращалось единственное колесо над последним открытым прозором, визжало и скрипело, обессиленно двигая железные тяги к рамам лесопилок. В кузнечных избах усталым набатом звенели о наковальни редкие молоты, что ковали для страды косы, тележные дрючья и скобы.

На восьмой день Осташа добрался до Старой Утки и задержался — ходил узнавать об Ипате Терентьеве, который привозил Гусевым пугачевскую казну. И не хотелось снова шоркать душу об эти занозы, но было надо. Впрочем, село стояло почти безлюдное, избы заперты. На сонном пруду даже детвора не визжала. Осташа пошел на завод. Под стеной плотины глыбились домны из красного, закопченного до черноты кирпича. Похожие на медведей в клетках, они были опутаны деревянной опалубкой с мостками, по которым в рабочее время к колосникам катили тачки с углем и рудой. Сейчас задранные трубы не дымили, народ не бегал, в тенечке пустой и прохладной механической фабрики лежал теленок, и только стрижи вились над крутыми гунтовыми крышами и верещали в тишине. Куры, дергая головами, бродили по кричным дворам, сидели на угольных ларях, и при виде Осташи малиновый петух на верхушке шлаковой кучи начал яростно кидать пыль когтями и распустил крылья. Сторож, кормивший кур, тоже ничего не знал об Ипате Терентьеве. А если и знал, то все равно бы не сказал: после пугачевщины народ не болтал лишнего. У каждого за душой имелся свой грех. И напоминанием о нем были рвы и валы вокруг завода, бревенчатые бастионы с пушками, раз и навсегда повернутыми на пруд — туда, откуда сквозь картечь налетел бунт, весь в дыму от горящих возов.

С откоса плотины, заросшего ромашкой, Осташа глядел на просторную гладь пруда, отдувающую прохладой; на чехарду крыш села по склонам гор; на хоромы управляющего и приказчиков рядом с резной и фигурной церковкой. Смотрел на облака над далекой горой Сабик, синей и прозрачной, как вода. Смотрел на угластый короб крепости, в котором, как в кузове телеги, громоздились бурые бутыли и кованые сундуки завода, еще десять лет назад демидовского, а теперь — Саввы Собакина, по-новому — Яковлева. Но Осташа все думал о бунте.

…В Сысерти заводчик Турчанинов гарцевал на лошади по крепостному валу под пулями крестьян Ивана Грязнова, радовался, что взорвал лед на пруду и теперь мятежники устелят телами подступы к заставам, с которых лаяли им в лицо пушки. А здесь Белобородое кинул своих на не-порушенный лед, и вскоре батареи Старой Утки на плотине повернули жерла, вспахали народ ядрами и кровью мастеровых обрызгали домны от фундаментов до стрижиных гнезд… Нет, никуда не деться от той зимы, от тех снегов, от того огня.

На следующий день к вечеру Осташа поднялся до Уткинской Слободы. В Слободе он хотел зайти к дяде Флегонту, попу слободского храма. Батя очень уважал Флегонта и всякий раз перед сплавом навещал его. Потом, уже во время сплава, когда батина барка пролетала мимо церкви, Флегонт всегда выходил на край скалы и смотрел, а батя махал ему тряпицей — непременно белой. Осташа даже не задумывался: почему?..

Флегонт был единственным, кто мог сейчас помочь Осташе. В торбе у Яшки Гусева была какая-то грамота, свернутая в трубку и обмотанная ниткой с печатью. Осташа печать сорвал и грамоту развернул. Толстая, закапанная воском бумага была густо исписана раскольничьей тайнописью. Осташа в ней ни одного слова понять не смог. Видно, Яшка Гусев, скрываясь от людей, прятался в скитах на Веселых горах и служил старцам гонцом, ходил с посланиями на Яик и Иргиз, на Ирюмские болота к Мирону Галанину и на Керженец. Конечно, надо было грамоту отдать кому-нибудь из тех, кто держит связь со старцами, а не хранить ее у себя. Да хоть Макарихе отдать — она бы переправила письмо хозяевам. Но вдруг по грамоте можно узнать, где и почему укрывается Яшка, кто и от чего его укрывает? Да и батя к скитам относился как-то с оглядкой. Мол, старцы души спасают, грехи людские отмаливают — это хорошо; но не дело скитникам в мирские дела соваться, сплаву свою волю навязывать и бунтовать против власти. А после того, как старцы Пугача поддержали, батино уважение к ним и вовсе на нет сошло. Потому Осташа и не вернул грамоту.

И еще одно: в бумажной трубке лежали шесть медных родильных крестиков, и на их исподах Осташа разглядел выцарапанные буквы: «НЗР СЛНВ», «ВС КДНВ», «ПРХР ПТНН», «ЛФР ГЛВ», «ТРФМ КТВ», «КЛВН БГРН». Что они означали?.. Обо всем этом Осташа мог спросить только у человека, не связанного ни со старцами, ни со сплавом. И другого такого человека, кроме попа Флегонта, Осташа не знал.

Раскольники часовенного толка не были столь же непримиримы, как другие: каленым железом не выжигали на зипунах капли, капнувшие с кровли никонианского храма, вертепа по-ихнему. Но все же Осташа решил сначала замолить грех и причалил за Гуляй-камнем, что высился на берегу в краснолесье, как ядреный гриб-боровик. Осташа поднялся на гору к слободскому кладбищу в лиственничной роще. Кладбище лежало на Георгиевских камнях, и здесь была старая часовенка, куда из Соликамска привозили намоленную икону — медный складень святого Егория. Складень этот на оборону Соликамска послал еще Иван Грозный, и Егорий не раз защитил город от татарских набегов. Икону привозили на Пасху, если Пасха приходилась до начала сплава: святили вешнюю воду и вал и на барке везли икону до Камы. Все сплавщики знали, что после такого освящения убитых барок куда меньше случалось. А барка с иконой за полвека ни разу даже не отурилась.

Уже смеркалось, когда Осташа задул лучину перед кивотом, вышел и притворил за собой косую дверку часовни. Мимо Георгиевских камней Осташа поплыл к перешейку мыса, на котором стояла Уткинская Слобода. На Уткинской казенной пристани вечно толокся разный чужой и темный народ, а потому Осташа не решился просто положить шитик на берегу и пойти к церкви. Он заволок лодку на постоялый двор, где под телегами уже укладывались спать ямщики, договорился с хозяином и по взвозу поднял шитик на сеновал. Он увидел, как мужики высовывают из-под телег головы с сеном в волосах, провожая глазами ладную, легкую лодочку, и дал еще грош сторожу. Потом направился к храму.

Храм стоял на бывшем крепостном дворе. Когда-то церковь в Уткинской Слободе была раскольничьей, но в ней огненную купель приняли слобожане во главе с Федькой Иноземцевым, беглым стрельцом и уставщиком. Новый храм на куревище власти возвели в никонианской ереси, чтоб слобожане больше не жглись. Ну а крепость в Слободе поставили еще в старину, еще при Строгановых, для защиты от башкирцев и татар. Сейчас от крепости остались только две низкие и кряжистые башни — косые, со съехавшими вбок венцами и с дырявыми шатрами. Башни соединяло прясло гнилого частокола, который разошелся растопыренными пальцами, наклонясь наружу над мелкой и грязной канавой былого рва. Осташа с любопытством разглядывал развалины, сравнивая с заводскими крепостями, что построены совсем не так: с шанцами и бастионами, с флешами и рядами фашин по верху стен и без всяких башен. От слободских развалин пахло прелью, еще не исхоженными лесами, Ермаком в орленой царской кольчуге, а от заводских крепостей — свежим железом, розгами и солдатами.

Изба попа Флегонта была уже заперта. Попадья на стук в ставню не открыла, только пригрозила:

— Прочь, прочь иди, нету самого, а я с топором! Осташа не удивился — и здесь помнили Пугача. Он пошел к церкви, поднялся по лестнице на гульбище и наткнулся на большой и ржавый замок в дверных петлях. Вот так!.. Куда же поп провалился? С высоты гульбища и с высоты скалы, на которой стоял храм, Осташа видел широкую излучину Чусовой меж холмов, застроенных домишками Слободы. На перекате в черной воде дрожал месяц. Вдоль пруда на речке Утке горели костры ночлежников с Уткинской пристани, и над прудом висел слоистый белесый дым.

Осташа спустился с гульбища, обошел церковь и ногой потыкал сквозь бурьян в волоковое окошко подклета, не до конца задвинутое заслонкой.

— Дядя Флегонт… — на всякий случай позвал он. Окошко вдруг тихо открылось.

— Кто там? Ты, что ли, Осташка?.. Лезь сюда! — шепотом велел поп. — Лезь-лезь, не спрашивай…

Удивляясь, Осташа сел, просунул в окошко ноги и протиснулся в узкий проем. Флегонт поймал его и тотчас заволок окно.

— Ты чего, дядя Флегонт, тут прячешься? — спросил Осташа.

— Не базлай, говори, чтоб чуть слышно было, — в темноте сказал поп. — Садись вон на кадушку, будешь со мной караулить.

— А чего караулить? — присаживаясь, полюбопытствовал Осташа. — С тебя и взять-то, кроме грехов, нечего…

Флегонт усмехнулся:

— Я тебе могу сказать, ты — Перехода сын. Кроме Перехода, никто бы мне сейчас и не пособил… Укладочка у меня тут захоронена, а от кого, кому и зачем — не спрашивай. Дьячок наш, бутылочный ополосок, донес мне, что видел на постоялом дворе двух людей издалека. Говорили они тайком друг с другом, что хотят ночью забраться в храм и укла-дочку мою прибрать. Вот, сторожу.

Потихоньку глаза Осташи привыкали к темноте. Он различил толстого, здоровенного Флегонта, сидевшего то ли на коробе, то ли на сундуке. Флегонт приготовился караулить основательно: рясу подвязал веревкой, космы прижал шапкой; за его плечом стоял, прислоненный к стене, увесистый ослоп.

— А чего не в доме укладку хранишь? — спросил Осташа.

— Ты моих бесенят не видел.

— Тогда сказал бы караулу на пристани…

— Не я укладку собирал, не мне разбирать, а караулу про то и вовсе знать не надо.

— Перепрячь еще куда.

— Куда? Я ведь не Демид, который сто гор купил с пещерами. Где уж смог, там и спрятал. Мне главное поймать хоть одного из тех мужичков, которые за чужим добром рыщут. Узнать, кто они такие и откуда про укладку узнали… Вот ты мне и поможешь. Сам-друг справимся.

— Помочь-то помогу, — нехотя согласился Осташа, — только не по душе мне это, дядя Флегонт. Откуда я знаю, в чем тут дело? Батя говорил, что все тайны людские — от лукавого. Господь своего от людей не таит.

Флегонт вздохнул. Слышно было, как под его грузным задом скрипнул от натуги берестяной короб.

— Не я, Осташка, эту тайну выдумал. И мне ее против моей воли навялили. И деться мне некуда. А ты такой же, как батя твой, царство ему небесное. Он тоже всегда спрашивал: «От бога или от барина?» Как, нашли тело?..

— Не нашли.

— Я за упокой души его молюсь… Молюсь, знаешь, да сам думаю: почто господу просьбы мои, от меня — в суетах погрязшего? Переход — святой человек. Может, и сам-то спасусь, только когда он в вертограде обо мне вспомнит… Или где он там еще? На ваших блаженных островах Макарийских?.. Горько мне, Осташка. А тебе небось вдвойне. Но не ропщи, грех.

— Ну уж, святой… — пробурчал Осташа, хотя сердце согрели слова Флегонта об отце.

— Суесловлю, — вздохнув, согласился Флегонт. — Но твой батя по-праведному жил. Слышал я разговоры о Переходе: мол, жил по совести, и оттого и берегла его Чусовая. Ты в это не верь. Какая за правду награда в нашем мире? Никакой. И Чусовая никого не бережет — наука сплавщицкая бережет, сам знаешь. А батя словно послан к нам был, чтобы сказать: можно жить по совести и выжить, можно. В народе-то как считается? В миру, мол, без греха не прожить, хочешь или не хочешь. А батя твой словно спорил: можно прожить. Вот и скорблю о нем. Иконы-то, знаешь, коли в ветхость придут, так не рубят их, а в воду отпускают…

У Осташи повело горло. Никто о бате не горевал, кроме него, а вот еще и поп Флегонт, оказывается… Дядя Флегонт, о котором Осташа и не вспоминал. И вдруг Осташа начал рассказывать: и про Колыванов поклеп, и про то, что его от сплава отлучают, и про Гусевых с Макарихой. Флегонт слушал молча, кивал в темноте.

— Давай мне грамоту свою, — сказал он. — Я их тайнопись знаю… И лучинку уж зажги.

Он развернул на колене толстый лист, склонился и начал читать, что-то бормоча. Потом распрямился, скрутил грамоту обратно трубочкой, посмотрел на Осташу, замершего в ожидании, и сквозь трубочку дунул на лучину.

— Это ваш раскольничий благочинный Асаф Карчагин пишет из Бударинского скита на Яике, на Урале по-новому, всем вашим иереям на Веселых горах и Ирюмских болотах. Весной он перед смертью атамана Чику исповедовал, который прятался в яицких пустынях под фамильей Зуморшеев. Чика ему открылся и просил передать в скиты, где золото награбленное спрятал.

— И… что? — цепенея, спросил Осташа.

— А то, что на Чусовой он казны не прятал. Не сказано о том.

— Чье же золото батя зарыл?

— Ну, чье… Белобородова, наверное. Я вот чего думаю, Осташка… Екатеринбурха Белобородов не взял. Князь Гагрин разбил его на Сылве при Тебеняках, и пришлось ему утекать в Касли к Пугачу. Золота при нем не было, одни порты с дырой на заду. И к Гагрину казна тоже не попала. Значит, осталась она на Чусовой, точно. Ее твой батя и спрятал. Он ведь поначалу верил, что Пугач — это Петр Федорович. Верил-верил, не спорь, я сам с ним о том говорил не раз, знаю. Видишь, как божий промысел разъясняется… На бате твоем благодать божья почила. Я, дурак, убеждал Перехода: не царь это, а Пугач, беглый казак. А от Перехода пря: «Чужое имя на себя брать грех, чай, под своим крещены, чужой души в себя не вставишь, значит — царь». Я думал, Переходу ума не хватает понять, а ума-то мне самому не хватало. То ведь бог Перехода берег. Не верил бы Переход, что казна царская — не взялся бы укрывать, он ведь ни перед кем не плежил. А отказом он себя на смерть бы обрек. Гусевы бы те же убили батю твоего, или этот Ипат Терентьев… А батя верил и спрятал для царя — тем самым живым залогом для казны стал. Ну а как дошло до него, что Пугач-то — сам Антихрист, то отрекся он от клада, будто и не знал ничего. Я думаю, так было.

Осташа ничего не мог возразить. Про такое он думать не умел.

— Ну а про это что скажешь?.. — робко спросил он и высыпал в протянутую ладонь Флегонта медные крестики. — Там и написано чего-то…

— Зажги-ка снова лучину.

Флегонт долго рассматривал крестики, вертел в пальцах.

— Я так понимаю, имена это нацарапаны… Назар, Евсей, Прохор, Алфер, Колыван… И фамильи тоже. Прикинь, какие подходят?

Осташа глянул на крестик, где было написано «КЛВН БГРН» — тут и гадать не надо было: Колыван Бугрин. Осташа знал еще сплавщика из Треки Евсейку Кудинова и слышал про молодого Алферку Гилёва из сулемских Гилёвых: нынешним сплавом тот первый раз барку провел.

— Из шести трое сплавщики? — удивился Флегонт. — Ну, надо думать, что и другие трое — тоже.

— А откуда у старцев родильные кресты сплавщиков? Зачем они им? — Осташа был изумлен и даже встревожился, чуя что-то темное, злое, тайное.

Флегонт долго размышлял и скреб бороду.

— Я тебе вот что скажу, — решительно произнес он. — Не случайно тут все — Переход и Гусевы, скитники и сплавщики. Тут все прочно друг с другом перевязано. И сердце всего — мамона. Казна. Все вокруг казны. Людишки — дрянь, я это понял; любоимение им всего выше. Я не корю никого, я и сам дрянь. Но только золото могло всех в один мешок запихать. Чья казна? Пугача! Белобородое — пес его. Кто Пугача с объятьями встречал? Скитники, потому что Пугач обещал веру их на свет из теснин вывести. Кем скитники кормятся? Сплавщиками — из тех, кто под рукой Конона Шелегина ходит. Сплавщиков они и держат за горло анафемой своей. Казна у бати очутилась, а кого за ней отрядили? От скитов — Яшку Гусева, а от сплавщиков — Колывана. Не дурак же Колыван клад искать, не пытарь, а сплавщик, и сильный сплавщик, первый после Перехода. Вот и вся тайна. Поверь мне, старому греховоднику, Осташка: у каждой тайны дно из золота.

— Тайны — от лукавого… — растерянно сказал Осташа. — А ты говорил про батю…

— И не таких праведников майдан топтал, — зло ответил Флегонт. — Вспомни Писание, кто вопил: «Распни его!»? Я батю твоего со Спасителем не сравниваю, то великий грех — но жить по правде всякий может, если душой не торгует. Сам Антихрист на Русь пришел, чтобы таких, как батя твой, в прах сверзить. Это я говорю: отрекся Переход от клада, и шабаш! А батя твой четыре года один против бесов держался и во вреющие воды ушел, а искушению не поддался. Да что ж за жизнь такая — что ни крепкий человек, то сгубят!.. Тяжко, Осташа, мне, знаешь — как? Себе мерзок, когда таких человеков знал!

— А думаешь, батю убили?

— Думаю, убили. Не знаю как. Сам ты, что ли, в его смерти тайны не чуешь?

— Как не чуять…

— А где тайна — там лукавый. И подручных у него — легион.

— А кресты — это что?

— Ты, Осташа, не обижайся, но я тебе о вере вашей скажу… Еретики вы все, раскольники и староверы. Кто больше, кто меньше, но еретики. Раньше, еще при Аввакуме огнепальном, вашей веры людишки в теснины и расседины бежали души спасать, уносили их от Никонова ока. А сейчас-то чего не бегут? Сибирь, что ль, в овчинку уменьшилась? Беги хоть в Беловодье, хоть до второго пришествия — а не бегут! Им лучше двоеданами здесь быть, чем бежать куда еще! Спрятались на Чусовой под елками, как падшие ангелы под траву-прострел! Но все скиты ваши — и на Веселых горах, и на Ирюмских болотах — властям известны. Чего ж ваши учители все равно сидят там как приколоченные? Знаю я ответ: они как-то по-другому теперь души уносят и спасают. И крестики эти — тому свидетельство. А бог-то сатанаилов и под прострелом узрел — да промзил их всех перунами, громовыми стрелами!

Холодом и какой-то дикостью пахнуло на Осташу от слов Флегонта.

— Ты, дядя Флегонт, о чем говоришь? Мы православные. Какое спасение души еще может быть, кроме поста, молитвы, пустыни?.. Прочее все — шаманство, идольничество.

— И я о том. Дырники — эти из ваших, а разве они не идолу молются? Боюсь, что старцы ваши наморочили, подменили образ кумиром, а вам о том и неведомо, потому что ваши служенья — от вас самих же в тайне. Давно уже у меня мысли о том, честно признаюсь. Только за руку никого не поймать. Но сам подумай: откуда у старцев, у Мирона Галанина власть такая — не только над сплавщиками, а даже над купцами-миллионщиками? От кого хлеб их? Почто они так рьяно пекутся на Яике — о киргизах, на Ирюме — об остяках, на Чусовой — о вогулах? Всякого иноверца крестить готовы! В ваших каплицах черти на потолке живут. Боюсь я, что выволокли ваши старцы из древнего шаманства какую-то шибко темную прелесть и к делу своему приставили. А дело — мамона, как тебе я и говорил. Если б не мамона, то незачем было бы старцам в мир соваться и сидеть на Веселых горах у царя и Синода под носом. Дела веры, даже ереси, и в чащобе на поляне решить можно.

Глухое несогласие, недовольство словами Флегонта тяжестью легли на сердце Осташи. Флегонт почуял это и добавил:

— И тебе, Осташа, я вот чего скажу… Вижу душу твою неукротимую… Тебе сплавщиком быть — спасение. Не станешь сплавщиком, так станешь убивцем или подашься в расколоучители. Ты эти мои слова запомни.

Осташа уже раскрыл было рот возразить, как вдруг Флегонт прихлопнул его губы ладонью и прошептал:

— Тихо!.. В окно скребутся!

Оба они замерли, глядя на узкую синюю полоску перед заслонкой волокового окошка. И в полоске появились чьи-то пальцы, тихо отодвинули дощечку в сторону. Сноп лунного света косо просунулся в подклет, осветив земляной пол, лубяные короба, круглый бок кадушки из клепок-пиповки. Осташа увидел, как Флегонт убрал кончики лаптей в темноту. Снаружи выжидали.

Потом проем окошка заткнуло чье-то тело. Осташа понял, что вор лезет в подклет вперед ногами и вверх задом. Протиснувшись, он мягко спрыгнул вниз, но не успел и распрямиться, как сверху на него, будто подушка на кота, рухнул Флегонт.

— Осташка, вали его!.. — сипло крикнул поп.

— Микита, засада!.. — удушенно рявкнул вор из-под Флегонта, пытаясь перевернуться.

Осташа подскочил к косматой ворочающейся груде под окном, не разбираясь, где чьи руки и ноги. Посыпались короба и туеса, затрещала, разрываясь, береста. Флегонт со стоном откатился в сторону — Осташа увидел его белые в темноте пятерни, прижатые к черному брюху. Мужик спиной к стене поднимался в рост, в его кулаке был нож.

— Не подступай, пырну, — предупредил он. Всклокоченная борода вора стояла дыбом, левый глаз слепо блеснул бельмом. Осташа так и замер, раскорячившись в полуприсяде — как он собирался навалиться на дерущихся. Мужик быстро повернулся и словно нырнул в узкое окошко. Босые пятки его, соединившись, мгновенно уехали в проем — снаружи напарника дернул на себя другой вор и вытащил его из подклета. Топот простучал по двору и затих.

Осташа кинулся к Флегонту. Тот уже сидел, держась одной рукой за бок, а другую руку вытирая о бедро.

— Н-ну, псы… — сипел Флегонт.

— Порезали тебя, дядя Флегонт? — встревоженно спросил Осташа, опускаясь на корточки и вглядываясь в сморщенное лицо Флегонта.

— Да есть чуть-чуть, — прокряхтел Флегонт. — Д-ду-бина же я… Надо было его сразу ослопом по башке… Ведь брал же я ослоп с собой, брал!..

КОНОН

Прошка Крицын, внук Конона Шелегина, запрягал лошадь и презрительно поглядывал на Осташу. Был Прошка дороден и коренаст, зад, как сундук, брюшко уже поднапрягло опояску. Локти Прошка держал врастопырку, болтал ручищами в подвернутых рукавах. Осташа, сощурившись, молча глядел, как Прошка ходит вокруг лошади и телеги, поправляет упряжь, подергивает ляжками, мотает головой, словно ему ворот жмет. «Ну, как еще поломаешься передо мной? — думал Осташа. — А то ведь я, дурак, только до Шайтанки кланяться собирался…» По сравнению с Прошкой Осташа был совсем тощим и маленьким.

Он сидел на чурбаке во дворе усадьбы Конона Шелегина под Угольной горой. Усадьбу Конон отгрохал на века: домина о трех конях и в два яруса; службы покоем охватывали двор, замкнутый целым тыном с крытыми воротами. Такие усадьбы ценою в три барки не сплавщики, а скупщики золота строили — в Екатеринбурге. Не хватало только, как в Невьянске на башне, двуперстной ветреницы или сияющего петуха из прорезного медного листа над дымником. Вместо петуха при Кононе состоял зять Калистрат Крицын.

Усадьба стояла ближе к окраине Ревды, челом на широкий пруд, за которым под самые слепящие облака ребрами дохлой кобылы торчали трубы демидовского завода. Одним углом домина Конона врезался в набыченный склон Угольной горы, заросший курчавой малиной. Осташа понимал, что это не случайно. Конон был расколь-ничим старостой, и в подклете у него наверняка была каплица — тайная молельня. Подземный лаз вел оттуда куда-нибудь в укромное место, где тихо зеленел в овражке замшелый голбец. Те, кого мир видеть не должен, приходили к Конону тайком и уходили тайком, промышляя своими темными делами. Какими? Может, книги расколоучительные носили, может, учителей прятали. Может, и деньги хоронили, потому как Конон весь сплав за горло держал. А может, и еще что, ведь не зря же говорили о Кононе, будто вокруг него появились людишки какого-то нового толка — истяжлецы или истяжельцы.

Конону было уже под девяносто лет, и на сплавы он, разумеется, уже не ходил. Про него рассказывали, что отец у него слыл первым лодейщиком в Верхотурье, а потому Конона прибрал к рукам тобольский царев дьяк Семен Ремезов, который и придумал караваны с невьянским и каменским железом плавить весною по Чусовой. Еще пока царь Петр молодым был, провел Ремезов первый караван от Уткинской пристани, и на том караване на струге у стерна стоял молодой Конон Шелегин. Три десятка лет Конон ходил от Уткинской пристани с каждым караваном. Потом за цену целой барки его купил Акинфий Демидов и поставил на ревдинские караваны. Ревдинский завод тогда только-только первый чугун изрыгнул. Еще сорок лет Конон плавал от Ревды. В тот год, когда Пугач собирал казаков и башкирцев на Яике, Конон провел свой семидесятый караван и удалился на покой. Все думали, он в скиты уйдет, но как бы не так.

Были у Конона и крушения, и несчастья, на волю он так и не выкупился, но заработал главное — уважение Чусовой. Конон от сплава всю жизнь скиты кормил. На скитских старцев опирались купцы и заводчики, выручаясь деньгами и народом. Потому в караванном промысле скиты всегда на Конона кивали, а заводчики перечить не могли. Всю власть на сплаве Конон потихоньку под себя подтянул, как на Ирюме Мирон Галанин все толки раскольничьи в своей горсти сжал. При Кононе и при скитах осели и другие старые сплавщики, благо, что до таких лет разве один человек со всей пристани доживал. И теперь у Конона в упряжке оказались все караванные старосты по всем семнадцати пристаням, частным и казенным, все купцы с Чусовой и половина купцов с Ирбитской ярмарки. Конон Шелегин, крестьянин из гонимых раскольников, почти слепой, весь изработанный, подневольный крепостной Демидовых, был царем на Чусовой. Его слово здесь решало все. Только у Конона Осташа и мог добиться справедливости, хотя был строгановским, а Конона раньше никогда и в глаза не видел.

По ступенькам крутой лесенки с висячего крылечка Калистрат Крицын сводил за локоток Конона с палкой в руке. Прошка, завидев деда и отца, побыстрее погнал лошадь со двора. Осташа встал, снял шапку. Конон ступил на землю, вышел из тени, поднял лицо к небу, не спеша перекрестился. Калистрат легонько направил старика к скамейке и мельком кивнул Осташе: мол, подходи. Конон медленно пошагал по пригреву. Руки и ноги его еле шевелились, застомев от вечной сырости сплава. Конон палкой слепо тыкал в землю, точно показывал: сюда через шаг ступлю.

Калистрат присел на скамейку рядом с Кононом. Осташа стоял перед ними, смяв шапку в руках.

— Век здоровья, дядя Конон и дядя Калистрат, — буркнул он.

— Слышу — вроде не поклонился, — сказал Конон Калистрату, подставляя для ответа волосатое ухо. — Башку-то хоть опростал?..

Голос у Конона был грубый, суровый, глухой. Звучал он словно сразу со всех сторон — как у домового.

— Не опростал бы, так я с него шапку вместе с волосьями живо бы сдернул, — ответил Калистрат.

Осташа хмуро глянул на Калистрата. Калистрат тоже числился в сплавщиках, но перестал ходить на сплавы вместе с тестем, хоть и был на три десятка лет моложе. Сейчас он при Кононе считался за главного приказчика. Впрочем, среди сплавщиков про него ходила байка, что Конон Калистрата держит, как козла в конюшне — ан-чуток отгонять.

— Ну, и чего надо? — устало спросил Конон.

— Пришел просить, чтоб ты за меня слово замолвил. Сплавной староста не берет меня в сплавщики, — осторожно объяснил Осташа. — По обычаю, я должен в сплавщиках быть. Я пять раз при бате в учениках прошел.

— Старосте виднее, кого брать, кого не брать, — хмыкнул Калистрат. — Жалуйся хозяевам.

— Хозяева старосту и послушают, а не меня. А староста лжет. Он — мне за батю мстит, что батя ему не кланялся. Если дядя Конон за меня не заступится, не быть мне сплавщиком.

— А дядя Конон на Чусовой каждую соплю подтирать обязан? Батя твой и дяде Конону не кланялся, а сплавщиком был.

— За батей черная слава не шла по пятам, как за мной. Батя мог и сам. А мне никто не доверит барку, если дядя Конон доброе имя бати не подтвердит. Дядю Конона все послушают.

— Вот батю и благодари за черную славу. — Кали-страт пожал плечами. — Ты лучше в скиты иди, там старцы за всех ходатаи.

Осташа подумал и негромко ответил:

— Я ведь не у господа, а у мира воли прошу. Господь и без старцев знает, что на батю Колыван Бугрин поклеп возвел.

— Колыван Бугрин — первый сплавщик на Чусовой. Он знает, что слово его дорого стоит. Он зря не скажет.

Юлия Проскурякова и Игорь Николаев — СМС


Похожие статьи.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: