Перед рассветом меня разбудили тихие звуки флейты, доносящиеся из коридора. Тоскливые и заунывные. Я открыл глаза, увидел, что за окнами проступает предутренняя синь, и опять заснул. Примерно в это же время кто-то погладил меня по голове. Взъерошил волосы и отошел. Я никогда не узнаю, кто это был.
Те, что ушли под утро, постарались сделать это незаметно.
Разбудил меня Сфинкс.
— Вставай, — сказал он. — Выпуск пропустишь!
Лучше бы он завел будильник у меня над ухом, честное слово. Я так и подскочил.
— Уже?!
В комнате царил полный разгром. Как после всех веселых ночей. Вполне ожидаемый разгром, но от этого не менее неприятный. И ни души, кроме нас со Сфинксом.
— Все уже ушли?
— Ушли, — подтвердил Сфинкс с кривоватой улыбкой. — И знаешь, — добавил он, — тебе придется помочь мне, потому что больше некому.
Синяки у него под глазами были жуткие. Чуть не в поллица. Он явно вообще не ложился, не то его одежда была бы такая же измятая, как у меня. Я заснул на одном из брошенных на пол матрасах, среди своих подарков. Маленький веник Коня отпечатался у меня на щеке, а фонарик, подаренный Горбачом, я раздавил во сне, и меня это ужасно расстроило.
— Потом склеишь, — сказал Сфинкс. — Спрячь его в сумку, тут скоро разнесут все по камешку.
— Почему? — спросил я. Мне очень плохо соображалось в то утро.
— Потому что, — ответил Сфинкс.
Я собрал все свои подарки и спрятал в сумку. Раздавленный фонарик завернул в отдельный пакет, чтобы как-нибудь потом склеить. А дальше мне пришлось варить нам кофе и делать уборку, чтобы не было противно его пить, все одному, потому что Сфинкс без протезов ничем не мог мне помочь, а Македонский так и не появился. Конечно, я не убирал по-настоящему, как убрал бы Македонский. Просто распихал основной мусор по черным мешкам, расправил смятые покрывала и вытряхнул пепельницы. И только когда мы допили кофе, спросил, куда все-таки подевались остальные. Я чуял что-то нехорошее в том, что мы со Сфинксом остались совсем одни, не то спросил бы раньше.
— Скоро узнаешь, — сказал он.
И я узнал. Довольно скоро. Это знание до сих пор преследует меня и мешает высыпаться по ночам. И еще то, что я никогда не узнаю, кто же из них взъерошил мне волосы, уходя, так что всякий раз, думая об этом, я представляю разных людей, и получается, как будто они все сделали это. Ну разве что Толстый бы не смог. В общем, я только утром узнал, что была и вторая группа ушедших. Бог знает, куда. Они и ушли, и остались, не живые и не мертвые. Позже их станут называть Спящими, но это уже потом, пару лет спустя, а тогда их еще никак не называли, просто не придумали подходящего слова. Почему-то они все собрались в третьей. Сфинкс сказал:
— Наверное, потому что из третьей их больше всего ушло. Шестеро.
Я тогда не обратил внимания на его слова.
Выпуск в тот день не состоялся. Родители приехали, но домой никого не отпустили. Кое-кто из родителей остался, чтобы поддержать нас и проследить, чтобы никого не замучили допросами до смерти. Спасибо им и Пауку Рону, не то от нас мало что бы оставили. Сфинкс верно сказал, что Дом разберут по кирпичику. Почти разобрали. Думаю, в нем не осталось ни одного предмета, который бы не ощупали, не обнюхали и не разобрали на части. Все лекарства — каждая склянка, каждый пузырек — отсылались на проверку, таблетки тоже. На второй день Дом прочесали с двумя овчарками и одним спаниелем и извлекли из подвала беднягу Соломона. Я видел его только мельком, издали. Кого-то рыхлого и грязного провели по коридору первого в наручниках, погрузили в закрытый фургон и увезли. Потом в подвалах откопали чьи-то кости. Я думал, что нас после этого вообще съедят живьем, но, к счастью, довольно быстро выяснилось, что костям этим больше ста лет, и все сразу успокоились.
Нас не переставали допрашивать. По два-три часа в день, иногда дольше. И все время разные люди. Одних больше интересовали окуклившиеся, других исчезнувшие, но суть от этого не менялась, мы ничем не могли им помочь, потому что многого не знали сами, а о том, что знали, должны были молчать.
Мы очень сблизились за это время. По-моему, ничто так не сближает, как общая тайна. Дракон, Гупи, Дорогуша и Дронт переселились к нам со Сфинксом. Не считая нас, из третьей ушло больше всего народу, и выглядели они еще потеряннее, чем мы. Спящих с первого же дня переместили в лазарет, но, видно, и Дракону, и остальным все равно было не по себе в третьей, они ездили туда только поливать цветы. Еще с нами ночевали мой отец и отец Гупи, и одну ночь из четырех — Ральф.
Дорогушу увезли первым, он был немного не в себе. Остальные Птицы уверяли, что это его обычное состояние, но, видно, оно достало не только нас, так что Дорогушу отправили домой на два дня раньше.
В какой-то момент, не помню точно, но, кажется, на третий день, до меня дошло, что за все время никто не задал ни одного вопроса о Табаки. И что за ним так никто и не приехал. Потом я отметил еще кое-какие странности. Я не видел Спящих и не хотел, если честно, на них глядеть, мне хватало разговоров на эту тему, но о том, что их двадцать шесть человек, по-моему, уже знал весь город. И мы знали, что среди них все Неразумные, сколько их было в Доме. Когда я посчитал наших Неразумных, вместе с девушками, получилось двенадцать. Слишком много. Остальных никак не могло быть всего четырнадцать, потому что только от нас и из третьей ушло тринадцать человек. Я немного поломал над этим голову и постарался забыть. Любой, кому я указал бы на эту странность, посоветовал бы наведаться к Спящим и самому их пересчитать. Нам не запрещалось их видеть, только обязательно с сопровождающим. А мое любопытство не настолько разыгралось, чтобы ездить смотреть на такое. Но однажды я все же не выдержал.
— Знаешь, — сказал я Сфинксу. — Кажется, из Дома исчезло больше людей, чем мы думаем. Вот, к примеру, Слепого и Лорда все время упоминают в числе пропавших. Значит, там… среди тех… их нет? Но ведь они не уехали в автобусе, мы-то об этом знаем.
Сфинкс вздохнул, посмотрел на меня с упреком, как будто все эти дни надеялся, что я не задам ему именно этот вопрос, и сказал:
— Ходоки уходят целиком.
После этого он мог уже не беспокоиться, что я стану донимать его вопросами. Есть такие фразы, против которых мозг вырабатывает защитные реакции, и первая из них — ни о чем больше не спрашивать. Я понял только, что ушедших и уехавших было не две группы, а три, и что эта третья, самая малочисленная, делилась на две — на тех, о ком знали, что они исчезли, и на тех, о ком забыли, едва они успели исчезнуть. Табаки явно относился ко второй. И это еще было не самое странное.
В спальне осталось много чего после уехавших, погрузившихся в беспробудный сон и исчезнувших. Много вещей, на которые нам со Сфинксом было больно смотреть. Но ничего, ни одной вещицы не осталось после Табаки. Даже пуговицы. Я искал их специально. Перекопал все. Ни носка, ни стоптанного тапка, ни английской булавки, ни засохшей половинки булочки. Вообще ничего. Я перестал искать следы Табаки, когда заметил, что с коридорных стен исчезли сделанные им надписи и рисунки. После них даже не осталось пустых мест. Что-то там было нарисовано, только не то, что было раньше. А потом я вдруг спохватился, что забыл его лицо. Я помнил его всего целиком, его кудлатость и сумасшедшие наряды, и где он любил сидеть, и громкое чавканье, но черты лица стерлись из памяти. Какого цвета у него были глаза? Какой был нос — курносый или с горбинкой? Я порылся в своих набросках. Миллион раз я рисовал Шакала, и карандашом, и пером, и пастелью. Но не нашел ни одного рисунка. Как будто кто-то перекопал мои бумаги и выкрал именно те, на которых был изображен Шакал. Зато я нашел кучу набросков, которых не делал. Вернее, я не помнил, чтобы я их делал, хотя рука была моя — это точно.
Я рассказал об этом Гупи. К Сфинксу как-то не хотелось соваться.
— Табаки? — переспросил Гупи, наморщив лоб. И, честное слово, минуты две напрягал память, пока вспомнил, о ком идет речь.
После этого я даже удивился, обнаружив, что в дневнике сохранились сделанные Шакалом записи, а в сумке — подаренный им человечек из грецкого ореха.
— Подарок останется, — сказал мне Сфинкс. — Если запись в дневнике была, по его мнению, подарком, она тоже останется.
Я пролистал дневник и увидел, что из него исчезли только записи Стервятника о кактусах. На их месте оказались пробелы. Стало понятнее, отчего так худо Дорогуше и почему Гупи через раз называет Дракона вожаком.
Мои догадки, сомнения и страхи размазались по четырем дням нашей вахты в опустевшем Доме, притупились разговорами и ожиданием. Я чувствовал себя рыбкой в аквариуме, который забыли почистить, все было зыбко, неопределенно и необъяснимо, и, казалось, уже утрачена способность чему-то удивляться.
Погода стояла замечательная. Не жарко и не холодно, ни дождя, ни ветра, ни палящего зноя. Воздух был прозрачный и чистый. Дракон целыми днями, ворча себе под нос, раскладывал пасьянс или до одурения качал штангу, которую приволок с собой. Гупи с Дронтом играли в карты, а Дорогуша до того, как его забрали, только сидел в углу и злобно на всех таращился.
Когда я сказал, что мы — оставшиеся в Доме — сблизились, я не имел в виду Сфинкса. С ним все было наоборот, он как будто с каждым днем отъезжал все дальше, делался все отстраненнее и изможденнее, так что я стал бояться, что еще немного, и он тоже куда-нибудь исчезнет. Он спал в одежде и, по-моему, вообще не ел, не пил и не ходил в туалет. Русалка немного спасала положение, но когда ее не было с нами, я старался поменьше на него смотреть. Сразу хотелось чем-то помочь, а когда я пытался что-нибудь для него сделать, он заметно напрягался, благодарил и тут же уходил. То же самое с Гупи и с Дронтом, не говоря уже о Драконе, и только с моим отцом они, как ни странно, сдружились. Вели по ночам долгие беседы, и папа, который, как мне казалось, с любым существом моложе двадцати способен вести себя только одним образом — гикая и хлопая его по спине, показал себя и умным собеседником, и философом, и человеком с юмором, в общем, не переставал удивлять меня. Он даже умудрился загнать Сфинкса в душ и переодел его потом во все чистое, запросто, как будто всю жизнь только тем и занимался. Жаль, что он приходил только по вечерам, после работы.
Потом, наконец, объявили новый день выпуска, и наша подвешенная жизнь закончилась.
Было воскресенье, и отец никуда не уехал. Мы мирно позавтракали в столовой, привели себя в порядок и спустились с вещами на первый. В актовом зале толпились отъезжающие и их родители, родители сплошь мрачные и деловитые, спешащие поскорее уехать, на их фоне те родители, что вынесли с нами четырехдневную вахту, стали выглядеть бездельниками и разгильдяями, уж не знаю, отчего так получилось. Мать Викинга все убирала у него с глаз челку, хихикая как дурочка, очки матери Кролика показались вдруг нелепо большими, нос из-под них торчал, как кнопка, на отце Гупи костюм сидел мешковато, как с чужого плеча, а мой папа непостижимым образом сделался похож на старого хиппи и даже заговорил, тягуче растягивая слова. Некоторые мамаши начали коситься на него, как на какого-нибудь бродягу, а я чуть не провалился сквозь землю, мне было стыдно и за него, и за себя, что я его стыжусь.
Я так и не понял, кто приехал за Сфинксом, но точно не его родители. Может, это был личный шофер или кто-нибудь из родственников. Самого Сфинкса этот переносчик чемодана мало интересовал, он не отходил от Русалки. Ее родители оказались пожилыми. Маленькие, во всем черном, как будто занесенные в Дом волшебным ураганом из глухой деревни. Я заметил, что они старательно пишут что-то на тетрадных листках, вернее, отец писал, а мать подсказывала. Потом они передали эти листки Русалке, а она спрятала их Сфинксу в нагрудный карман, и я понял, что у него не будет проблем с тем, чтобы отыскать Русалку в наружности. Моего адреса он не попросил, но отец ходил за его шофером (или родственником, похожим на шофера), пока не получил от него какую-то информацию, и только после этого сказал: «Можно ехать». И мы уехали. Никаких прощальных поцелуев и объятий, потому что все уже успели попрощаться не один раз.
ЭПИЛОГ
СКАЗКИ ДРУГОЙ СТОРОНЫ
Человек с вороной
Никто не сказал бы, что ему приходилось легко. В кузове его грузовика было двенадцать матрасиков, короб с чистой детской одеждой и мешок с грязной, еще один — с пластмассовой посудой, магнитофон, прикрученный к борту проволокой, и одиннадцать детей, от года до трех лет. Повезло хотя бы с Крысиной феей. Она вела грузовик, пока он маялся в кузове с ребятишками, а иногда подменяла его в роли многодетной матери, давая поспать. Не слишком часто, потому что в такие моменты грузовик простаивал. Выглядела она скорее как злая фея, чем как добрая, но не была ни доброй, ни злой, она просто выполняла возложенную на нее миссию.
С детьми ему тоже повезло. Все они были умнее, чем им полагалось по возрасту, и почти все на редкость спокойны и терпеливы. Но их частенько укачивало, они хотели есть и пить, многие не умели пользоваться горшком, а умевшие иногда не могли проделать это в подпрыгивающем кузове, и, несмотря на все их старания, каждый следующий день давался ему все с большим трудом.
Тех, кто обращал внимание на это странное семейство, удивляло то, что многие дети были одногодками, не будучи близнецами, и то, что никто из них не походил на отца. Их удивляла и молодость отца, и ворона у него на плече, и черная широкополая шляпа, украшенная пожелтевшими черепками каких-то мелких зверьков.
— Должно быть, цыгане, — говорили они, морщась. — А дети, наверняка, краденые.
— Это не все мои, — объяснял он застенчиво, если его уж очень донимали вопросами. — Половина — сестрины, — и он указывал на чернобровую девушку в кабине, которая курила не переставая, выставив в окно острый локоть. На плече у нее красовалась татуировка: оскалившаяся крыса. Присмотревшись, даже самые любопытные предпочитали отойти, ни о чем не спрашивая.
Грузовик колесил вроде бы без цели, но на самом деле Крысиная фея постоянно сверялась с картой. Некоторые дома на которой были отмечены красными крестиками. К таким домам они старались подъезжать на рассвете, чтобы не потревожить соседей. Возле каждого из домов их уже ждали. Обычно мужчина и женщина, но иногда только женщины, и один единственный раз — только мужчина. После недолгих переговоров в кузове грузовика становилось одним ребенком меньше, и он уезжал так же незаметно, как приехал. Были и дома, отмеченные зелеными крестиками. К таким они подъезжали в любое время, не таясь, и забирали коробки с детским питанием.
И хотя детей становилось все меньше, с каждым днем они все больше уставали, и путешествие делалось тяжелее. Они начали путать дни, разговаривали все реже, все чаще забывали, кого из детей успели покормить, а кто остался голодным. Дважды Крысиная фея сбивалась с пути, и их дорога удлинялась на много часов.
И все-таки, отдавая последнего ребенка, он расплакался. Фея хлопнула его по спине:
— Перестань. Своих заведешь.
Она не была по-настоящему злой, но многого не понимала.
История официантки
Каждый вечер, примерно в половине девятого, когда заканчивалась ее смена, она выходила на задний дворик кафе с объедками для кошек. Распределив их по двум одноразовым бумажным тарелкам, прислонялась спиной к перилам веранды и стояла так, отдыхая или погрузившись в грезы, пока не становилось совсем темно. Кошки разгуливали вокруг, серые — невидимками, черно-белые — видимые наполовину. Она стояла, тоже наполовину видимая — белый передник и наколка, — спрятав руки под мышки, и ждала чуда. «Сумерки — трещина между мирами». Эту фразу она вычитала в какой-то книге, когда у нее еще было время читать, и хотя уже не помнила ни содержания книги, ни ее автора, фраза — одна, единственная, запомнилась.
«Трещина между мирами, — думала она, вглядываясь в сгущающиеся вокруг синие сумерки. — Здесь. Сейчас». Как только становилось слишком темно, чтобы различать очертания сиреневого куста, растущего у забора в трех шагах от веранды, она уходила. Чувствуя себя отдохнувшей и полной сил, словно за полчаса ничегонеделанья из нее выветривались и усталость, и кухонный чад, и кухонные сплетни.
За эту привычку две другие девушки из кафе прозвали ее Принцессой. Иногда, возвращаясь на кухню за своей сумкой, она слышала, как они обсуждают ее.
— Вместо того, чтобы со всех ног мчаться к ребенку, торчит на заднем дворе чуть не по часу, каждый божий день. Хорошенькая из нее мать, ничего не скажешь. Да таких и близко к детям нельзя подпускать.
— По-моему, она оттого и торчит там, что ей неохота возиться с младенцем. Уж не знаю, на кого она его оставляет, бедняжку.
Иногда к обсуждению присоединялась сменщица.
— Ох, вы не видели этого младенца! Я бы к такому тоже не спешила. Башка огромная, и полный рот зубов. Это в восемь-то месяцев! Меня от него в дрожь бросает, честное слово. Она его даже по имени не зовет. Только Толстым. А он вовсе и не толстый.
— Может, папаша у него был толстый.
— Не знаю, как насчет толщины, но наверняка, урод, если малыш в него.
— Да уж не в мать. Она хоть и в крапинку, как перепелиное яйцо, но все же не страшилище.
Она не обращала внимания на подобные разговоры. Ей нельзя было ни с кем ссориться и терять работу. Да они и не задевали ее, эти злые сплетни. Толстый был чудным ребенком. Не красавец, зато умница, и уже выговаривает с полдесятка слов. Он терпеливо ждал ее с вечерней смены в своей кроватке, грызя оставленное на ужин печенье и играя с набитым опилками динозавром, и ни разу никто из соседей не пожаловался на плач. Ему не требовалась нянька. Он умел ждать. Они оба умели, потому что только это и делали. Вместе и поодиночке, играя, работая, готовя обед и съедая его, в кроватке и на заднем дворе кафе, даже во сне.
Их папа, он же Прекрасный Принц Не Отсюда, как ни странно, одновременно похожий на белого с пуговичными глазами динозавра (так считал Толстый) и на кустик жасмина, что рос у нее в горшке на подоконнике, должен был найти их рано или поздно, сегодня или завтра, им надо было только дождаться его, а дальше уже не понадобится мириться с нехваткой памперсов, злыми сплетнями и прочими мелкими неудобствами, потому что он заберет их в свою сказочную страну, где наступит совсем другая жизнь.
И они ждали.