О том, как мои взгляды на жизнь круто изменились 7 глава

Сколько малышей, услышав простой намек типа: «Смотри не потеряйся!» — сказанный с опасением (а значит, ожиданием), оказываются в комнате для потерянных детей в полицейском участке! А сколько детей тонут, ломают руки и ноги или попадают под машины, если мать еще и пообещала им: «Смотри, ушибешься (или утонешь, попадешь под машину)!» Поведение ребенка в очень большой степени определяется тем, чего от него ожидают. Взрослый попечитель силой воли заставляет ребенка подчиниться и тем самым подрывает работу механизма самосохранения. Малыш перестает уверенно себя чувствовать в окружающем мире и вынужден бессознательно следовать абсурдной инструкции причинить себе вред. Если ребенок очнется в больнице и узнает, что его сбила машина, он не очень-то удивиться, ведь его няня так часто ему твердила, что именно этим дело и кончится.

Бессознательное не рассуждает. Оно делает из опыта привычку, а из поведения — автоматические действия, чтобы не отвлекать внимание разума на часто повторяющиеся действия и на поддержание равновесия психики, ибо интеграция и усвоение получаемой информации — слишком сложный процесс для такого ненадежного механизма, как ум. Кроме того, бессознательное настолько наблюдательно, что замечает не то, что говорят, а в первую очередь то, что имеют в виду, выказывая тоном голоса или поведением. По всем этим причинам логика бессознательного может быть прямо противоположна разуму. Таким образом, ребенок может совершенно ясно понимать рассуждения взрослого и даже соглашаться с ними, но на подсознательном уровне получать установку на поведение, противоположное увещеваниям взрослого. Другими словами, он скорее сделает то, что, как он чувствует, от него ожидают, чем то, что ему говорят делать. Ребенку настолько мучительно не хватает благосклонности матери, что он даже готов причинить себе вред, лишь бы оправдать ее ожидания. Ребенок со здоровым континуумом от природы склонен вести себя подобающим образом, например, имитировать, исследовать, не причинять вреда себе и другим людям, укрываться от дождя, издавать приятные звуки и улыбаться, если окружающие правильно к нему относятся, отвечать на сигналы младших детей и так далее. Если же ребенок лишен надлежащего опыта или если от него ожидают хулиганского поведения, он может так далеко уйти от своего врожденного чувства правильного, что перестанет быть чувствительным и к ожиданиям окружающих, и к своим собственным потребностям континуума.

Самая обычная похвала и осуждение совершенно сбивают с толку детей, особенно в самом раннем возрасте. Если ребенок сделал что-то полезное, например, сам оделся, покормил собаку, сорвал букет полевых цветов или вылепил пепельницу из куска глины, ничто не может его обидеть больше, чем выражение удивления его социальным поведением. Восклицания типа: «Ах, какая ты умница!», «Смотри, что Петенька смастерил, да еще сам!» —подразумевают, что социальность в ребенке неожиданна, несвойственна и необычна. Его ум может быть польщен, но на уровне чувств ребенок будет разочарован тем, что не смог сделать того, что от него ожидают и что по-настоящему делает его частью культуры, племени и семьи. Даже среди самих детей фраза типа: «О! Смотри, что Маша сделана в школе!», сказанная с неподдельным удивлением, скорее расстроит Машу. Она почувствует себя изолированной от своих сверстников, будто ее не похвалили, а сказали: «Ну какая же Маша толстая!» (или худая, или высокая, или низкая, или умная, или глупая, но не такая, какой ее ожидают видеть). Осуждение, особенно усиленное клеймом «Вечно ты…», также крайне плохо сказывается на ребенке, ибо предполагает, что от него ожидают несоциального поведения. «Эх ты, раззява! Опять потерял варежку!» или «Что мне с тобой делать!» или безнадежное пожатие плечами, или общепринятое утверждение, типа: «Все мальчишки — сорванцы», подразумевающее, что дети по своей природе скверные, или просто выражение лица, показывающее, что плохое поведение не было неожиданностью, — все это столь же разрушительно сказывается на ребенке, как и удивление или похвала за социальное поведение.

Используя потребность ребенка делать то, чего от него ожидают, взрослые могут на корню загубить его творческие способности. Достаточно сказать что-то типа: «Лучше рисуй над линолеумом в прихожей, иначе заляпаешь краской весь паркет». Ребенок отметит про себя, что рисовать — значит «ляпать», и ему потребуется воистину необыкновенное вдохновение, чтобы вопреки ожиданию матери нарисовать что-то красивое. Как бы взрослые ни выражали пренебрежение ребенком — улыбкой или криком, — результат один и тот же.

Если в общении с ребенком мы исходим из того, что он по своей сути социальное существо, нам необходимо знать его врожденные ожидания и тенденции, а также то, как они проявляются. Очевидно, что ребенок склонен имитировать, сотрудничать, заботиться о самосохранении и сохранении своего вида, но, кроме того, он, среди прочего, знает, как ухаживать за младенцами, и может это делать. Не позволяя маленьким девочкам реализовывать глубоко заложенное в них стремление по-матерински заботиться о малышах и направляя их ласку на кукол вместо настоящих детей, мы, между прочим, оказываем медвежью услугу будущим детям этих девочек. Маленькая девочка еще не научилась понимать указаний своей матери, а уже ведет себя по отношению к младенцам именно так, как они требуют с незапамятных времен. Когда она подрастет, она уже будет настолько хорошо разбираться в уходе за детьми, что ей и в голову не придет, что с ребенком можно обращаться иначе или что об этом нужно задумываться. Так как все детство она занималась младшими детьми в своей семье или у соседей, когда приходит время замужества, ей нечему научиться у доктора Спока, ее руки сильны и могут носить ребенка, и она знает бесчисленное количество способов, как держать ребенка, когда готовишь пищу, копаешься в огороде, моешь посуду, гребешь в каноэ, подметаешь пол, спишь, танцуешь, купаешься, ешь или делаешь что бы то ни было. Кроме того, она почувствует нутром, если какое-то действие не соответствует ее континууму или континууму ребенка.

Я видела, как маленькие девочки екуана трех-четырех (а иногда и меньше) лет брали на себя все заботы по уходу за малышами. Было видно, что это их любимое занятие, однако оно не мешало им заниматься другими делами — следить за костром, ходить за водой и т. д. Так как они возились с настоящими детьми, а не с куклами, им это никогда не надоедало. По-видимому, забота о младенцах — самое сильное проявление континуума, и бесконечные терпение и любовь, необходимые младенцам, заложены в каждом ребенке, будь то девочка или мальчик. Хотя малышей довольно редко надолго вверяют попечению мальчиков, они обожают брать их на руки и играть с ними. Каждый день юноши-подростки, закончив свои дела, ищут малышей, чтобы с ними поиграть. Они подбрасывают младенцев в воздух и ловят их, звонко при этом смеясь и разделяя радость игры с малютками-соплеменниками, довольными новыми ощущениями и чувством собственной привлекательности.

И дети, и взрослые исходят не только из того, что каждый индивидуум от природы социален, но и, что не менее важно, каждый сам себе хозяин. У екуана нет понятия собственности на людей. Таких понятий, как «мой ребенок» или «твой ребенок», не существует. Решать, что другому человеку делать (каким бы ни был его возраст), — поведение, совершенно екуана незнакомое. Каждый искренне интересуется занятиями соплеменников, но не проявляет и малейшей склонности повлиять на другого, не говоря уже о том, чтобы заставить его что-то сделать. Ребенок действует только по своей воле. У екуана нет рабства (а как можно иначе назвать подчинение воли одного человека другому и принуждение через угрозы и наказание?). То, что ребенок физически слабее взрослых и зависим от них, для екуана не значит, что с ним можно обращаться с меньшим уважением, нежели со взрослым. Ребенку не дается указаний, идущих вразрез с его собственным пониманием того, как играть, сколько есть, когда спать и т. д. Но когда требуется его помощь, от него ожидают немедленного повиновения. Отдавая приказы типа: «Принеси воды!», «Наломай веток для костра!», «Подай мне вон то!», «Дай малышу банан!» — взрослый исходит из врожденной социальности ребенка и твердого знания того, что ребенок хочет быть полезным и желает участвовать в жизни своего племени. Никто не следит за тем, выполнил ли ребенок поручение; никто не сомневается в его желании сотрудничать. Будучи социальным животным, ребенок делает то, чего от него ожидают, без колебаний и со всем старанием, на которое он только способен.

Все это работает безупречно. Но во время второй экспедиции я заметила годовалого мальчика, каким-то образом выбившегося из колеи континуума. Сложно сказать, что вызвало это отклонение, но, возможно, вовсе не случайно его отец, старик по имени Венито, был единственным екуана, немного говорившим по-испански (в молодости он работал на каучуковой плантации), а его жена знала язык пемонтонг, а значит, ранее жила с индейцами дальше к востоку. Быть может, за свою кочевую жизнь они столкнулись с грубой силой, которая наложила на них сильный отпечаток и нарушила целостность их собственного континуума. Кто знает! Но их сын Видиди — единственный ребенок, который часто внезапно раздражался, орал во все горло, протестуя против чего-то (а не просто расслабленно плакал, как любой другой ребенок). Когда он начал ходить, то иногда бил других детей. Примечательно то, что эти дети смотрели на него без всяких эмоций, будто их ударил не человек, а ветка дерева или что-то в этом роде, — настолько им было чуждо понятие враждебности. Им никогда и в голову не приходило дать сдачи. Они продолжали играть, даже не исключая из своих игр Видиди. В следующий раз я увидела его, когда ему было пять лет. К тому времени отец его умер, и Анчу, вождь деревни и близкий друг Венито, взял на себя роль отца и подавал Видиди пример поведения. Мальчик по-прежнему был далек от счастливой нормы екуана. На его лице лежала тень напряжения, он двигался неестественно, напоминая мне детей в цивилизованных странах. Когда мы отправлялись к взлетно-посадочной полосе, Анчу брал с собой Видиди. Другие мужчины тоже брали с собой маленьких сыновей, чтобы показать им самолет. Видиди уже стал хорошим гребцом, а так как самая тяжелая работа достается тому, кто сидит ближе к носу лодки, а самая легкая — тому, кто на корме, он часто греб у кормы, в то время как вождь работал спереди. Они почти не разговаривали, но Анчу всем своим поведением выражал неизменно спокойное ожидание правильных действий со стороны Видиди. Когда на привалах мы раздавали мясо, Анчу всегда делился своим куском с Видиди. Порой казалось, что мальчик стал таким же невозмутимо спокойным и покладистым, как и все мальчики екуана.

Но однажды в нашем лагере недалеко от взлетно-посадочной полосы Анчу собирался на охоту, а Видиди смотрел на него со все растущим опасением. Его лицо выражало страшный внутренний конфликт, и в процессе наблюдения за движениями вождя у него стали подрагивать губы. Когда лук и стрелы Анчу были готовы, мальчик уже рыдал. Анчу ничего не сказал и, казалось, вовсе не замечал состояния своего подопечного; но Видиди-то знал, что мальчики ходили на охоту со своими отцами или опекунами, — а ему идти совсем не хотелось. Спорить ему было не с кем — только с собой: Анчу всего лишь отправлялся на охоту, а идти ли за ним, было решать только самому Видиди. Его несоциальная сторона говорила «Нет», в то время как врожденная социальность, теперь высвобожденная Анчу, говорила «Да». Анчу взял лук и стрелы и пошел по тропе. Все тело Видиди сотряслось от вопля. Противоположные желания уравновесили друг друга, и он просто стоял и голосил, охваченный нерешительностью. Тогда я совсем не поняла, в чем дело. Все, что я видела, — это страдания мальчика, не пошедшего с Анчу на охоту. Я подошла к нему, положила ему руки на плечи, и мы заспешили по тропе. Мы выскочили на место, поросшее редкими кустами и деревьями, и увидели, как Анчу пропал вдалеке за стеной деревьев. Я крикнула Анчу, чтобы он подождал, но он не обернулся и не замедлил шага. Я крикнула еще громче, но его и след простыл. Я подтолкнула Видиди и умоляла его бежать за Анчу. Мне казалось, что я помогала Видиди и спасала Анчу от разочарования, но, конечно же, я лезла не в свое дело и со свойственной европейцам неуклюжестью подменяла волю ребенка на свою собственную, пытаясь заставить его правильно действовать, в то время как Анчу работал на куда более глубоком уровне и пытался освободить мальчика от внутреннего конфликта, с тем чтобы тот захотел вести себя правильно. Возможно, мое вмешательство отбросило Видиди назад на несколько недель. Скорее всего в этот момент благодаря стараниям Анчу Видиди готов был сбросить с себя груз противоречий, и его естественное стремление участвовать в жизни общества пересилило бы причины, заставлявшие его противиться этому.

Екуана никогда не давили на другого человека, не убеждали и не подчиняли себе его волю. Это долгое время не укладывалось у меня в голове, хотя индейцы показывали мне все новые и новые примеры таких взаимоотношений.

Когда в начале третьей экспедиции мы собирались в поход вверх по реке, я попросила у Анчу разрешения взять с собой Тадеха, мальчика девяти-десяти лет. Он был очень фотогеничен, и мне хотелось поснимать его на пленку.

Анчу пошел к мальчику и его приемной матери и рассказал им о моем приглашении. Тадеха согласился, а его приемная мать передала мне через Анчу просьбу не забирать мальчика домой к моей матери после окончания экспедиции. Я пообещала вернуть ребенка, и когда мы отправились в поход с пятью мужчинами екуана в помощниках, Тадеха принес свой гамак и нашел себе место в одном из каноэ.

Примерно через неделю мы повздорили, и екуана вдруг покинули наш лагерь, объявив, что отправляются домой. В самый последний момент они обернулись и сказали Тадехе, чей гамак все еще висел в шалаше: «Махтьех!» —- «Пошли!»

Мальчик мягко сказал: «Ахкай» — «Нет», — и мужчины продолжили путь без него.

Никто не попытался заставить или даже уговорить его уйти. Он, как и все, принадлежал только самому себе. Его решение было выражением его ответственности за себя и за свою судьбу. Никто не попытался отнять у него право решать самому только по той причине, что он был маленький и достаточно слабый, или из-за того, что он обладал меньшим опытом принятия решений.

Екуана считают, что каждый человек достаточно рассудителен, чтобы принять какое бы то ни было решение. Желание принять решение является свидетельством способности сделать правильный выбор; маленькие дети не принимают важных решений, в них глубоко заложено стремление к самосохранению, и в делах, в которых они пока не могут разобраться, они полагаются на суждение взрослых. Если ребенку с самого раннего детства предоставляют возможность выбора, то его способность рассуждать развивается необыкновенно хорошо, будь то принятие решений или обращение за помощью к старшим. Осторожность соответствует уровню ответственности, и, следовательно, ошибки сведены к самому минимуму. Принятое таким образом решение не идет против сущности ребенка и ведет к гармонии и удовольствию всех, кого оно касается.

В свои десять лет Тадеха принял, как мне казалось, необыкновенно ответственное решение. Он отказался пойти со своими соплеменниками и остался с тремя совершенно незнакомыми иностранцами далеко вверх по течению большой реки, без команды гребцов и без весел (я не подумала о том, чтобы выменять у екуана весла, и они забрали все до единого с собой).

Тадеха знал свои силы, и ему хотелось приключений. А приключений в последующие месяцы (пока мы не возвратились в деревню) хватало. Мальчик справлялся со всеми трудностями, всегда был готов помочь и был неизменно счастлив.

Их нежелание оказывать давление друг на друга произвело на меня еще большее впечатление во время четвертой экспедиции, когда Анчу удерживал меня и одного европейца в деревне, несмотря на наше желание уехать. (Это кажущееся противоречие о непринуждении других людей отчасти объясняется тем, что екуана не считают нас или индейцев других племен людьми. Кроме того, нам не давали уехать, чтобы я продолжала лечить их людей. Нам просто не давали помощников, чтобы выбраться из джунглей, а вдвоем предпринять такое путешествие было бы нереально. Они кормили нас и построили нам хижину, а на требования, чтобы нас отпустили, никогда не отвечали прямым отказом. Другими словами, никто ни к чему нас не принуждал, они лишь не оказывали нам помощи.)

Двое мужчин, один в деревне, а другой неподалеку, были очень серьезно больны. У одного был аппендицит с осложнениями, а другой страдал от свищей в спине. Оба стояли уже одной ногой в могиле: недели и месяцы проходили без улучшений, и мне лишь удавалось поддерживать их жизнь на антибиотиках.

Еще в начале борьбы за их жизни, а если точнее, то во время самого первого визита к молодому человеку, страдающему аппендицитом, я сказала его отцу, что больного необходимо отвезти в Сиудад Боливар к настоящему врачу и сделать операцию. Там, сказала я, ему прорежут дырку в животе и вынут через нее больное место. Для убедительности я показала ему свой собственный шрам от операции. Старик согласился, но заметил, что Масавиу не может отправиться в венесуэльский город, не зная и слова по-испански. Напрямую он так и не попросил меня съездить с его сыном, как бы отец им ни дорожил. Он бы скорее дал Масавиу умереть, чем попросил бы меня сделать ему какое-либо одолжение. Он лишь объяснил мне проблему, и это было единственным убеждением с его стороны.

Я пообещала, что отвезу его сына в больницу, но он должен сходить к Анчу и потребовать, чтобы нам дали возможность незамедлительно отправиться в путь. Казалось, эти слова не произвели на старика никакого впечатления, хотя я настойчиво повторяла, что если он не поговорит с Анчу, его сын умрет. Он так и не стал ничего требовать у Анчу, но, быть может, просто упомянул ему о сложившейся ситуации, когда вся его семья перебралась ближе к деревне, чтобы я могла лечить Масавиу. Его общение с Анчу продолжало быть совершенно непринужденным, будто судьба его сына не была в руках вождя.

Через четыре месяца, когда меня наконец отпустили в долгое и трудное путешествие с больными, отец Масавиу и все семейство присоединились к нам в своем каноэ и остались ждать его излечения на одной из ближайших к городу рек, с тем чтобы затем отвезти его домой. Таким образом, отказ старика давить на вождя из-за своей нужды вовсе не был проявлением равнодушия к сыну.

То же самое произошло, когда я попросила Нахакади, с которой мы были в тесных дружеских отношениях и которая была к тому же сводной сестрой Анчу, повлиять на вождя и заставить его отпустить нас в город, чтобы отвезти в больницу ее умирающего мужа. Она часто виделась с вождем и имела немало возможностей для серьезного разговора, но ее беседы с ним были легки и приятны, хотя в нескольких метрах от нее в гамаке лежал любимый муж, корчась от боли.

Зато она приходила ко мне несколько раз за месяцы лечения, намекая на то, что я могла бы сделать надрез на его спине и обработать свищи. Я отказывалась, так как ничего не смыслила в хирургии, тогда она попыталась сделать это сама, но так и не смогла заставить себя проткнуть спину мужа рыболовным крючком. После чего она послала за мной своего сына. Увидев, что происходит, я пообещала сделать это, чтобы не подвергать больного еще большей опасности из-за ее негигиеничного хирургического вмешательства. Пусть это был шантаж с ее стороны, он ей удался, но при этом она не пыталась напрямую подчинить мою волю своей.

В конце концов оба мужчины добрались живыми до больницы. Оба выжили и вернулись в свое племя.

К моим же требованиям отпустить нас Алчу оставался глух. Он всегда менял тему разговора и интересовался, что, может быть, меня не устраивает хижина, которую нам построили, или еда, которую нам давали. После моих неоднократных напоминаний о том, что жизнь двоих мужчин висит на волоске, который становится тоньше с каждым днем, Анчу наконец разрисовал свое лицо и тело, надел все свои украшения и, запершись с двумя больными на целую неделю, принялся петь под аккомпанемент мараки шаманские песни екуана. Когда он ненадолго прерывался, чтобы поспать, другие мужчины сменяли его и продолжали петь. Лечение Анчу так и не помогло больным, зато никто не стал бы больше думать, что он безразличен к судьбе своих людей. Я не хочу сказать, что он обманывал своих соплеменников. Он, скорее всего, старался помочь изо всех сил, но, к сожалению, его способности шамана оставляли желать лучшего. Возможно, он полагал, что лучше оставить в качестве доктора для всех его людей, чем отпустить меня ради спасения двух, казалось бы, безнадежных больных.

Я не думаю также, что екуана сознательно не пытаются влиять на других лестью или увещеваниями. По всей видимости, запрет на влияние был постепенно сформирован континуумом и теперь поддерживается их культурой. Они с легкостью применяют силу по отношению к другим животным. Например, тренируя охотничьих собак, они требуют от них полного повиновения, а за любые ошибки бьют их кулаками, палками и камнями, обрезают им уши. Но екуана ни за что не станут неволить другого человека или даже, как мы видели, ребенка.

Исключение лишь подтверждает правило, подобно случаю с манежем. Однажды на моих глазах молодой отец вышел из себя из-за поведения своего годовалого сына. Он закричал, яростно замахал руками и, может быть, даже ударил ребенка. Мальчик издал оглушительный вопль ужаса. Его отец остановился как вкопанный, потрясенный ужасным звуком, которому он был причиной; было понятно, что он пошел против природы. Я жила по соседству с этой семьей и часто встречалась с ними, но с тех пор больше никогда не видела, чтобы отец терял уважение к достоинству сына.

Вместе с тем родители не позволяют детям делать все, что угодно. Отдавая дань независимости своих сыновей и дочерей и полагая, что те будут вести себя как социальные существа, они задают детям рамки поведения, которые те безоговорочно принимают.

За обедом у семейного очага они ведут себя, как мне казалось, очень торжественно. Мать молча стелит перед отцом циновки и ставит на них чашки. Дети сидят тут же, молча насыщаясь или передавая еду по кругу без единого слова. Иногда мать что-то тихо и мягко скажет, и ребенок бросится подать ей или отцу воды. Даже полуторагодовалый ребенок делает это быстро, тихо и безошибочно. Мне казалось, что ребенком руководит священный страх и весь этот ритуал был задуман для ублажения эгоистичных взрослых членов семьи, которые представляли собой некую угрозу для всех домашних. Но я ошибалась.

Приглядевшись, я поняла, что и взрослые, и дети были совершенно расслабленны, а тишина не только не была зловещей, но и выражала взаимопонимание и уверенность в правильности следования традициям. Таким образом, эта «торжественность» была лишена какого бы то ни было напряжения и была не чем иным, как просто глубоким умиротворением. Отсутствие разговора означало, что все чувствовали себя свободно, а не скованно. Детям обычно было что сказать, и сказать безо всякого стеснения или возбуждения, но чаще всего они так ничего и не говорили. В соответствии с обычаем за обедом екуана царит тишина безмятежности, и если кто-то и произносит что-либо, то это делается в том же духе.

При появлении отца мать и дети замолкают. Также под взглядом отцов и вообще мужчин женщины и дети с гордостью стремятся делать лучшее, на что они способны, и жить, оправдывая ожидания мужчин и друг друга. Мальчики с особенной гордостью сравнивают себя с отцами, а девочки любят прислуживать им. Маленькая девочка чувствует себя польщенной, если принесет отцу свежий кусок маниоки и он возьмет его из ее рук. Своим поведением, своим достоинством и мастерством в том, что он делает, отец показывает детям заведенные в обществе обычаи. Если младенец плачет, когда мужчины что-то обсуждают, мать уносит его достаточно далеко, чтобы плача не было слышно. Если малыш опорожнился на пол прежде, чем научился ходить в отхожее место, но уже способен понимать, ему строго прикажут выйти из хижины. Ему говорят не пачкать пол, а не то, что он плохой или всегда делает что-то плохое. Он никогда не чувствует, что он плох, а только в крайнем случае, что он любимый ребенок, совершающий нежелательное действие. Ребенок сам хочет прекратить делать то, что не нравится окружающим. Он социален по своей природе.

Если случается какое-то отклонение от правильного поведения ребенка, ни отцы, ни матери этого не спускают. Они вовсе с ними не сюсюкаются. Как в случае с поведением Анчу во время кризиса Видиди, их ожидания остаются на прежнем уровне.

Они не издают жалеющих звуков, когда ребенок ушибется. Они ждут, чтобы он поднялся и догнал их, если это все, что требуется. В случае серьезной болезни или раны они делают все, что в их силах, чтобы помочь ему выздороветь: дают лекарства или прибегают к услугам шамана, иногда денно и нощно поют, обращаясь к злым духам, вошедшим в тело больного, но не выражают ему никакого сострадания. Больной же в меру своих сил старается пережить болезнь и никого не беспокоить без необходимости.

Пока я жила с ними, екуана приводили или присылали мне больных детей на излечение. Тогда я могла еще более отчетливо наблюдать разницу между детьми континуума и детьми вне континуума. К детям правильно относятся во время «ручного периода», поэтому они уверены, что их любят, и требуют материнской заботы лишь в чрезвычайных случаях, чтобы заглушить поистине нестерпимую боль. Наши же дети цивилизации несут на себе постоянное бремя тоски по недополученной любви и получают объятия, поцелуи и нежные слова за малейшие ушибы. Возможно, это не очень помогает заживлению их разодранных коленок, но получаемая ими забота уменьшает общее бремя боли, когда ребенку становится совсем тяжело.

Вполне возможно, что ожидание симпатии — во многом приобретенное поведение. Я в этом нисколько не сомневаюсь, но уверенность в себе и в окружающих (в данном случае вообще в чужаке), свойственная детям, приходившим ко мне за помощью, говорила о чем-то куда более глубоком, чем просто отсутствие ожидания излишней нежности со стороны взрослых.

Во время одной из первых экспедиций к екуана в деревне Анчу под названием Вананья ко мне подошел мальчик лет четырех. Он приблизился застенчиво, боясь мне помешать. Наши взгляды встретились, мы ободрительно улыбнулись друг другу, и тогда он показал мне большой палец руки. На его лице, кроме искренней улыбки, не было ни жалости к себе, ни1 просьбы, чтобы его пожалели. Верхняя часть его пальца и часть ногтя были проткнуты насквозь, и сдвинутый в сторону кончик пальца держался только на коже и полузапекшейся крови. Когда я принялась чистить палец и ставить кончик на свое место, на его огромных, как у лани, глазах навернулись слезы; иногда его крохотная, протянутая мне ручонка дрожала, но он не отдергивал ее; в самые тяжелые моменты он всхлипывал, в остальное же время он был расслаблен и лицо его хранило спокойствие. Перевязав палец, я показала на него и сказала: «Ту-унах ахкей!» («Держи сухим!»), и он мелодично повторил: «Ту-унах ахкей!» Еще я добавила: «Хвайнама ехта» («Приходи завтра»), и он ушел. Его поведение полностью противоречило моим представлениям о поведении детей, об обращении с ними в чрезвычайных обстоятельствах, необходимости ласковых слов как части лечения и т. д. Я с трудом верила увиденному.

Во время другой экспедиции однажды утром меня разбудил голос двухлетнего ребенка, повторявшего мягким тоненьким голоском: «Си! Си!» Это было близкое подобие «Ши» — моего имени среди екуана, которое он мог выговорить. Я перегнулась из своего гамака и увидела Кананаси, совершенно одного, с требующим лечения порезом. Он совсем не плакал и не требовал поддержки или успокоения. Когда повязка была на месте, он выслушал мое наказание не мочить руку, прийти на следующий день и убежал играть.

Когда я столкнулась с ним на следующий день, его повязка была грязная и мокрая. В два года его интеллектуальные способности были недостаточны, чтобы подчиниться указанию, которое нужно было помнить весь день, но добротность его знания Себя и Другого на протяжении двух лет, полноценный опыт «ручного периода» и затем опыт самостоятельности в этом сложном и опасном мире сделали его способным прийти за помощью и вытерпеть лечение без поддержки, симпатии и только с минимумом внимания. Наверное, его мать, увидев порез, сказала только: «Иди к Ши», — и Кананаси сделал все остальное сам.

Другой случай помог мне очень многое понять, хотя и произошел спустя много месяцев после того, как я привыкла к спокойному и непринужденному отношению екуана к лечению. Авада-ху, второй сын Анчу, мальчик около девяти лет, пришел ко мне в хижину с раной в животе. При осмотре оказалось, что рана неглубокая и совсем не опасная, но при первом взгляде я испугалась, что, возможно, сильно повреждены внутренние органы.

— Нехкухмухдух? (Что это?) — спросила я.

— Шимада (Стрела), — вежливо ответил он.

— Амахдай? (Твоя?) — спросила я.

— Катавеху, — назвал он имя своего десятилетнего брата, при этом проявляя не больше эмоций, чем если бы он говорил о цветке.

Я уже обрабатывала его устрашающую рану, когда вошли Катавеху и несколько других мальчиков — посмотреть, что я делаю. В Катавеху не было заметно и тени вины, а в Авадаху — злости. Это был самый настоящий несчастный случай. Подошла их мать, спросила, что случилось. Ей вкратце рассказали, что ее старший сын попал стрелой во второго сына на берегу реки.

— Йехедухмух? (В самом деле?) — спокойно сказала она.

Она ушла по своим делам прежде, чем я закончила обработку раны. Ее сыну оказывали помощь; он ее не звал; ей незачем было оставаться. Единственный, кто был взволнован, это я. Что сделано, того не воротишь; самое лучшее лечение, возможное в тех условиях, было предоставлено, и даже другим мальчикам не было нужды оставаться. Они вернулись к своим играм прежде, чем я закончила. Авадаху была не нужна моральная поддержка, и когда я наложила последний пластырь, он пошел обратно к реке, к своим друзьям.

Түрі


Похожие статьи.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: