Подбоченившись, надзирательница огляделась и сообщила, что камеры здесь весьма приличные: просторные и «выстроены на совесть» — стены двойной кладки, которая не дает переговариваться с соседом…
Я отвернулась. Даже в сумраке беленая камера была столь неприглядна и так гола, что и сейчас, закрыв глаза, я вполне отчетливо ее вижу. Под потолком единственное оконце желтого стекла, затянутое сеткой, — наверняка одно из тех, на которые мы с мистером Шиллитоу смотрели из главной башни. Возле двери эмалированная табличка с перечнем «Правил для заключенных» и «Молитвой преступников». На некрашеной деревянной полке кружка, миска, солонка, Библия и духовная книга «Спутник узника». Стул, стол, свернутая подвесная койка, да еще лоток с холщовыми мешками и красными нитками и ведро-параша под обшарпанной эмалированной крышкой. На узком подоконнике старый казенный гребень, в обломанных зубьях которого застряли волоски и перхоть.
Как оказалось, лишь этим гребешком камера отличалась от других. Личные вещи были запрещены, а казенные — кружки, миски, Библии — требовалось содержать очень аккуратно и выкладывать рядком по единому образцу. Совместный с мисс Ридли обход камер первого этажа, унылых и безликих, подействовал крайне угнетающе, к тому же от здешней геометрии у меня закружилась голова. Разумеется, жилая зона повторяет пятиугольные линии внешних стен, отчего имеет странную планировку: едва мы достигали конца одного белого и унылого коридора, как оказывались в начале другого, точно такого же, лишь уходившего под неестественным углом. На пересечении двух коридоров устроена винтовая лестница. В месте соединения жилых зон поднимается башенка, в которой надзирательница каждого этажа имеет свою комнатушку.
Все это время за окнами слышалось размеренное шарканье ног в тюремном дворе. Когда мы добрались до самого дальнего ответвления жилой зоны, вновь ударил тюремный колокол, отчего ритм шарканья замедлился, а потом сбился; мгновенье спустя захлопали двери, заскрежетали щеколды, прилетело хрусткое эхо шагов по песку. Я взглянула на мисс Ридли.
— Заключенные идут, — невозмутимо сказала она.
Шаги скрипели уже громче, потом еще громче и еще громче. Наконец они стали невозможно громки, но узниц, которые были совсем рядом, мы не видели, потому что в нашем походе трижды сворачивали за угол.
— Точно призраки!
Я вспомнила рассказы о римских легионерах, которые подчас разгуливают в подвалах Сити. Наверное, в последующих веках, когда тюрьма исчезнет с лица земли, в ее развалинах будет гулять такое же эхо.
— Призраки? — переспросила мисс Ридли, как-то странно меня разглядывая.
Тут из-за угла показались заключенные, вдруг став невероятно реальными — не призраки, не куклы и не бусины в связке, какими выглядели прежде, но сгорбленные женщины и девушки с грубыми лицами, на которых возникало покорное выражение, когда, подняв взгляды, они узнавали мисс Ридли. Впрочем, меня они рассматривали весьма откровенно.
Разглядывали, но все четко разошлись по камерам. Следом шествовала надзирательница, запиравшая решетки.
Кажется, ее зовут мисс Маннинг.
— Мисс Приор впервые у нас, — представила меня мисс Ридли, и надзирательница кивнула — ее уведомили о моем приходе.
Как мило, что я решила проведать их девочек, улыбнулась она. Не угодно ли мне с одной переговорить? Да, пожалуй, ответила я. Надзирательница подвела меня к еще не закрытой камере и поманила ее обитательницу:
— Эй, Пиллинг! Тут новая Гостья тобой интересуется. Иди покажись! Давай шустрее!
Узница подошла и сделала книксен. После резвого кружения во дворе лицо ее раскраснелось, над губой чуть блестела испарина.
— Назовись и скажи, за что сидишь, — приказала Маннинг, и женщина тотчас ответила, чуть запнувшись:
— Сьюзен Пиллинг, мэм. Осуждена за воровство.
Мисс Маннинг показала на эмалированную табличку, висевшую перед входом в камеру, где значились тюремный номер, категория, статья и дата освобождения заключенной.
— Сколько вы уже здесь, Пиллинг? — спросила я.
Семь месяцев, ответила узница. Я кивнула. Сколько ей лет? Я ожидала услышать, около сорока, но, оказалось, двадцать два года. Опешив, я снова кивнула. Как ей тут живется? — задала я следующий вопрос.
Весьма сносно, был ответ; мисс Маннинг к ней добра.
— Не сомневаюсь, — сказала я.
Повисло молчание. Чувствуя на себе взгляды заключенной и надзирательниц, я вдруг вспомнила, как мать бранила меня, двадцатидвухлетнюю, за неразговорчивость, когда ездим с визитами. Следует справиться о здоровье детей, поговорить о развлечениях хозяйки, о ее живописи или шитье. Отметить покрой ее платья…
Взглянув на грязно-бурый балахон Сьюзен Пиллинг, я спросила, как ей здешнее одеяние. Оно саржевое или полушерстяное? Тут вперед выступила мисс Ридли и приподняла юбку узницы. Платье полушерстяное, сказала она. Чулки — синие с малиновой каймой, очень грубые — шерстяные. Одна нижняя юбка фланелевая, другая саржевая. Тяжелые башмаки, сказали мне, в тюремной мастерской стачали заключенные-мужчины.
Пока надзирательница перечисляла предметы одежды, узница стояла неподвижно, как манекен, и я сочла себя обязанной нагнуться и пощупать складку ее платья. Оно пахло… ну, как и должно пахнуть полушерстяное платье, которое в подобном месте целый день носит вспотевшая женщина, а потому следующий вопрос был о том, как часто здесь меняют одежду. Платье — раз в месяц, ответили надзирательницы. Нижние юбки, сорочки и чулки — раз в две недели.
— А как часто вам дозволено мыться? — Я адресовала вопрос заключенной.
— По желанию, мэм, но не чаще двух раз в месяц.
Я взглянула на ее исцарапанные руки, которые она держала перед собой; интересно, часто ли она мылась, до того как попала в Миллбанк?
Еще я подумала: о чем же нам говорить, если бы нас оставили в камере вдвоем? Но вслух сказала:
— Что ж, возможно, я опять вас навещу, и тогда вы расскажете, как проводите здесь свои дни. Вам бы хотелось?
Очень, тотчас ответила узница и спросила, не собираюсь ли я пересказывать истории из Писания.
Мисс Ридли пояснила, что другая Гостья приходит по средам, читает заключенным Библию, а потом задает вопросы по тексту. Я ответила Пиллинг, что читать не стану, но буду только выслушивать, надеясь узнать их истории. Узница взглянула на меня, однако ничего не сказала. Мисс Маннинг отправила ее обратно в камеру и заперла решетку.
Покинув эту зону, еще одной винтовой лестницей мы поднялись на следующий этаж к отрядам «С» и «D». Здесь содержат штрафников: неисправимых нарушителей режима, тех, кто провинился в Миллбанке или за проступки был выслан из других исправительных учреждений. В этой зоне запирают обе двери, отчего в коридорах темнее и смрад гуще. Надзирательницей здесь дородная бровастая женщина по имени — надо же! — миссис Притти.[3]Точно хранитель Музея восковых фигур, она шествовала впереди нас, останавливаясь перед дверьми камер наиболее страшных и занимательных личностей, чтобы поведать об их преступлениях.
— Джейн Хой — детоубийца, мэм. Злюка из злюк…
— Феба Джекобс — воровка. Поджигала свою камеру…
— Дебора Гриффитс — карманница. Помещена сюда за плевок в капеллана.
— Джейн Сэмсон — самоубийца…
— Самоубийца? — переспросила я.
— Травилась опием, — прищурилась миссис Притти. — Семь попыток, в последний раз спасена полицейским. Осуждена за нарушение общественного благоденствия.
Я молча смотрела на закрытую дверь.
— Гадаете, откуда мы знаем, что сейчас она не пытается наложить на себя руки? — доверительно склонившись, спросила надзирательница. Вообще-то, я об этом не думала. — Вот, гляньте.
На каждой двери имеется железная заслонка, которую в любой момент можно откинуть, чтобы проконтролировать обитателя камеры; служители называют ее «смотрок», а заключенные — пупок. Я вознамерилась заглянуть в дырочку, но миссис Притти меня остановила, сказав, что близко соваться нельзя. Эти бабы такие коварные — бывали случаи, когда надзирательниц ослепляли.
— Одна девица сточила ложку и…
Я заморгала, поспешно отпрянув от двери. Надзирательница улыбнулась и мягко открыла заслонку.
— Думаю, вас-то Сэмсон не поранит. Гляньте, только осторожненько…
В этой камере окно закрывали железные жалюзи, отчего в ней было темнее, чем в нижних помещениях, и вместо подвесной койки имелась жесткая деревянная кровать, на которой сидела заключенная Джейн Сэмсон. Из мелкой корзинки, что стояла на ее коленях, она выбирала пряди кокосового волокна. Примерно четверть пука была разобрана, но рядом с кроватью стола корзинка больше, в которой узницу поджидала новая работа. Сквозь прутья оконной решетки пробивалась капелька солнца. Его лучики, полные ворсинок и кружащейся пыли, превращали обитательницу камеры в сказочного персонажа — этакую смиренную принцессу, которую на дне озера усадили за непосильную работу.
Женщина подняла взгляд, смигнула и потерла запорошенные ворсинками глаза, а я отступила от двери, и смотрок закрылся. Интересно, подумала я, хотела ли она подать мне знак или окликнуть?
Мисс Ридли повела меня дальше, и мы поднялись на последний этаж, где нас встретила тамошняя надзирательница — темноглазая женщина с добрым и серьезным лицом, которую звали миссис Джелф.
— Пришли взглянуть на моих бедняжек? — спросила она, когда мисс Ридли меня представила.
Большинство ее заключенных составляют те, кого здесь именуют «второй класс», «первый класс» и «звезда»; они работают при открытых дверях, как женщины из отрядов «А» и «В», но их труд легче — узницы вяжут чулки или шьют сорочки, им разрешено пользоваться ножницами, иголками и булавками, что считается проявлением большого доверия. Залитые утренним солнцем камеры показались светлыми и чуть ли не веселенькими. Завидев нас, их обитательницы вставали и делали книксен; меня и здесь разглядывали весьма откровенно. Наконец я сообразила, что они точно так же высматривают детали моей прически, платья и шляпки, как я изучаю их наружность. Наверное, в Миллбанке даже траурное платье покажется модной новинкой.
Многие заключенные этого отряда имели большие сроки, о чем так одобрительно отзывалась мисс Хэксби. Теперь и миссис Джелф нахваливала своих подопечных — мол, здесь наиспокойнейшие женщины во всей тюрьме. Многих, сказала она, еще до конца срока переведут в тюрьму Фулем, где режим чуть мягче.
— Они же у нас прямо ягнятки, правда, мисс Ридли?
Та согласилась, что этих заключенных не сравнить со швалью из отрядов «С» и «D».
— Уж где там! Вон одна сидит — убила мужа, который был с ней жесток, — поди сыщи другую такую благонравную! — Надзирательница кивнула на камеру, где узколицая женщина терпеливо разматывала спутанный клубок пряжи. — У нас, знаете ли, и дамы сидят. Дамы, совсем как вы, мисс!
Я этому улыбнулась, и мы пошли вдоль ряда камер. Из дверного проема одной донесся тоненький крик:
— Мисс Ридли? Это вы? — Женщина прижалась лицом к прутьям решетки. — Ой, матушка, вы еще не говорили обо мне с мисс Хэксби?
Мы подошли ближе, и мисс Ридли связкой ключей ударила по решетке; железный грохот заставил узницу отпрянуть.
— А ну-ка тихо! — рявкнула надзирательница. — Ты что ж думаешь, у меня других дел мало? По-твоему, у мисс Хэксби только и заботы, что слушать твои байки?
— Да я ничего, матушка… — запинаясь, торопливо сказала женщина, — просто вы обещали переговорить. Утром мисс Хэксби половину обхода потратила на Джарвис и меня не повидала. А братец дали показания в суде, и требуется словечко мисс Хэксби…
Мисс Ридли снова ударила по решетке, и заключенная опять вздрогнула.
— Бабонька цепляется к любому, кто пройдет мимо камеры, — шепнула мне миссис Джелф. — Хлопочет о досрочном освобождении, бедняжка; только, думаю, сколько-то годков еще посидит… Ладно, Сайкс, отстань от мисс Ридли… Лучше пройдите вперед, мисс Приор, а то она и к вам привяжется… Ну же, Сайкс, будь паинькой и берись за работу!
Однако узница гнула свое, мисс Ридли ее распекала, а миссис Джелф покачивала головой. Я прошла дальше по коридору. Тюремная акустика придавала удивительную отчетливость жалобному нытью заключенной и ворчанью надзирательницы; все женщины в камерах прислушивались, но, увидев меня перед своей решеткой, опускали взгляды и продолжали шить. Глаза их казались невероятно тусклыми. Лица — бледными, шеи, руки и пальцы — ужасно худыми. Я вспомнила слова мистера Шиллитоу о том, что сердце узницы слабо, впечатлительно и требует ладного шаблона, чтобы его сформировать. И тотчас ощутила, как бьется мое сердце. Я представила, как его вынимают из моей груди, а в разверзшуюся скользкую дыру впихивают грубое сердце одной из этих женщин…
Я коснулась горла, ощутив цепочку медальона, а затем уже пульсирующую жилку, и пошла чуть медленнее. Впереди была арка, отмечавшая поворот в следующий коридор; она скрыла меня от надзирательниц, но углубляться в новый проход я не стала. Привалившись спиной к побеленной тюремной стене, я поджидала своих провожатых.
Вот здесь-то через секунду и произошло нечто любопытное.
Я стояла у первой двери из новой череды камер, возле моего плеча была заслонка глазка-«пупка», а чуть выше — эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Лишь она говорила о том, что камера обитаема, ибо узилище источало поразительное безмолвие, казавшееся глубже всей тревожной тишины Миллбанка. Впрочем, не успела я вполне ему удивиться, как оно было нарушено. Нарушил его вздох, всего один, но показавшийся идеальным, сродни вздоху в рассказе; в этой обстановке он так дополнял мое собственное настроение, что подействовал на меня весьма странно. Я забыла о мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любую секунду могли появиться для продолжения экскурсии. Забыла историю о беспечной стражнице и заточенной ложке. Отодвинув заслонку, я приникла к смотровой щели. Девушка в камере была так неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее испугать.
Откинув голову и закрыв глаза, она сидела на деревянном стуле. Забытое вязанье лежало на ее коленях, руки были слегка сцеплены, а повернутое к окну лицо ловило жар солнца, озарившего желтое стекло. В солнечном луче резко выделялся тюремный знак — войлочная звезда, небрежно вырезанная и криво пришитая к рукаву ее бурого платья. Из-под чепца выбилась прядь светлых волос, бледное лицо оттеняло линии бровей, губ и ресниц. Определенно, в ней была схожесть со святой или ангелом с картины Кривелли.[4]
Я разглядывала ее с минуту; за все это время она не пошевелилась и глаз не открыла. В этой неподвижности было нечто набожное, и я, вдруг смутившись, решила, что она молится, и уже хотела отвести глаза. Но вот она шевельнулась. Расцепила и подняла к лицу руки; в огрубелых от работы ладонях мелькнул цветной блик. Она держала цветок — фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и подышала на нее — пурпурные лепестки дрогнули и будто засияли…
Глядя на девушку, я почувствовала тусклость окружавшего ее мира, где были узницы в камерах, надзирательницы и даже я сама. Казалось, все мы нарисованы одними и теми же блеклыми красками, но вдруг по ошибке на холсте возник один яркий мазок.
Я не стала гадать, как в здешнем бесплодном месте фиалка отыскала дорогу к этим бледным рукам. Меня пронзила лишь пугающая мысль: в чем же преступление этой девушки? Я вспомнила об эмалированной табличке, что покачивалась над моей головой. Бесшумно закрыв глазок, я подняла на нее взгляд.
Там под тюремным номером и категорией значилось преступление: «Мошенничество и насилие». Дата поступления заключенной — одиннадцать месяцев назад. Срок освобождения через четыре года.
Четыре года! Четыре тюремных года — это, наверное, ужасно долго. Я уже хотела окликнуть узницу, чтобы узнать ее историю, но тут в коридоре послышались голос мисс Ридли и скрип ее башмаков, перемалывающих песок на холодных плитах пола. И я замешкалась, подумав: что будет, если девушку застанут с цветком? Конечно, его отберут, а жалко. Я вышла навстречу служительницам и сказала — в общем-то, правду, — что устала и для первого раза посмотрела достаточно.
— Как вам угодно, мэм, — только и ответила мисс Ридли.
Развернувшись на каблуках, она повела меня обратно; когда решетка коридора захлопнулась, я лишь раз глянула через плечо на тот поворот, испытывая двоякое чувство — радость и острое сожаление. Ничего, сказала я себе, бедняжка все еще будет там, когда я вернусь на следующей неделе.
Надзирательница подвела меня к башенной лестнице, и мы опасливо начали кружной спуск в мрачные нижние приделы, отчего я чувствовала себя Данте, который за Вергилием следует в Ад. Я перешла под опеку мисс Маннинг, а затем караульного, препроводившего меня через первый и второй пятиугольники; оставив записку мистеру Шиллитоу, я миновала внутренние ворота и зашагала по клину гравийной дорожки. Теперь стены пятиугольных корпусов расходились, но неохотно. Солнце набрало силу, и кровоподтеки теней стали гуще.
Я поймала себя на том, что опять разглядываю безрадостные тюремные угодья — голую темную землю с пятачками осоки.
— Скажите, а цветы здесь растут? — спросила я караульного. — Маргаритки или… фиалки?
Ни маргариток, ни фиалок, ответил страж, ни даже одуванчиков. Не хотят расти на здешней земле. Слишком близко к Темзе, «чистое болото».
Так я и предполагала, сказала я и вновь задумалась о том цветке. Может, он пробился сквозь расщелину в кирпичной стене женского корпуса?.. Не знаю.
Вообще-то, я недолго над этим думала. Караульный проводил меня до внешних ворот, где привратник нашел мне извозчика; теперь, когда камеры, запоры, тени и зловоние тюремной жизни остались позади, было невозможно не ощутить собственную свободу и не возблагодарить за нее. Все-таки правильно, что я поехала сюда, и хорошо, что мистер Шиллитоу ничего не знал о моей истории. Его неведение и неведение заключенных удержат ее на своем месте. Я вообразила, как мое прошлое накрепко пристегивают ремнем…
Вечером я поговорила с Хелен, которую привез мой брат. Они заглянули к нам по дороге в театр, с ними были еще несколько их приятелей — все разодетые, и Хелен выделялась среди них своим серым платьем. Когда они приехали, я спустилась в гостиную, но оставалась там недолго: после прохладной тишины Миллбанка и моей комнаты толпа голосов и лиц казалась невыносимой. Однако Хелен отвела меня в сторонку, и мы немного поговорили о моей поездке. Я рассказала, как нервничала, когда меня вели одноликими коридорами, и спросила, помнит ли она роман мистера Ле Фаню,[5]где наследницу выставляют безумной.
— На секунду я вправду подумала: вдруг мать сговорилась с мистером Шиллитоу и теперь он хочет меня запутать, чтобы оставить в тюрьме?
Хелен улыбнулась, но обернулась посмотреть, не слышит ли меня мать. Потом я немного рассказала о заключенных. Наверное, они страшные, сказала Хелен. Ничуть не страшные, ответила я, всего лишь слабые женщины…
— Так выразился мистер Шиллитоу. Он сказал, что я должна их сформировать. Это моя задача. Послужить им духовным образцом.
Слушая меня, Хелен разглядывала свои руки и крутила кольца. Я смелая, сказала она, и эта работа определенно отвлечет меня от «всех прежних горестей».
Нас окликнула мать — что это мы такие серьезные и притихшие? Днем она с содроганием выслушала мой рассказ и заявила, чтобы я не вздумала донимать гостей тюремными подробностями.
— Хелен, не позволяй Маргарет рассказывать о тюрьме! — сказала она теперь. — Видишь, тебя ждет муж. Вы опоздаете на спектакль.
Хелен сразу отошла к Стивену, он поцеловал ей руку. Я еще немного посидела, а затем ускользнула к себе наверх. Раз о моем визите нельзя говорить, то уж описать его в дневнике я определенно могу…
Я исписала двадцать страниц и, перечитав их, понимаю, что мой путь по Миллбанку был не так уж извилист. Во всяком случае, он яснее моих путаных мыслей, которые заполняли последний дневник. Хоть этот будет иным.
Половина первого. Слышу, как горничные поднимаются в мансарду, а кухарка грохочет засовами — наверное, отныне я буду иначе воспринимать этот звук!
Вот Бойд закрывает дверь и проходит задернуть шторы — я могу следить за ее перемещениями, словно потолок стеклянный. Стукнули расшнурованные ботинки. Заскрипел матрас.
Темза черна, как патока. Видны огни моста Альберта, деревья Баттерси-парка, беззвездное небо…
Полчаса назад мать принесла мое лекарство. Я сказала, что хочу еще немного посидеть, пусть оставит флакон, я приму позже, но она не согласилась. Мол, «для этого я еще не вполне здорова». Пока рано.
Мать отмерила в стакан капли и покивала, глядя, как я проглатываю микстуру. Теперь я слишком устала, чтобы писать, но, пожалуй, слишком растревожена, чтобы уснуть.
Да, мисс Ридли была права. Я закрываю глаза и вижу лишь промозглые белые коридоры Миллбанка и двери камер. Как там узницы? Думаю о Сьюзен Пиллинг, Сайкс, мисс Хэксби в тихой башне и девушке с фиалкой, чье лицо было так прекрасно.
Интересно, как ее зовут?
Сентября 1872 года
Селина Дауэс
Селина Энн Дауэс
Мисс С. Э. Дауэс
Мисс С. Э. Дауэс, транс-медиум
Мисс Селина Дауэс, знаменитый транс-медиум,
ежедневные сеансы
Мисс Дауэс, транс-медиум
Ежедневные сеансы в спиритическом отеле Винси,
Лэмз-Кондит-стрит, Лондон 3В
Уединенное и приятное место
СМЕРТЬ НЕМА, КОГДА ЖИЗНЬ ГЛУХА
…еще говорится, что за дополнительный шиллинг видению придадут четкость и темный абрис.
Сентября 1874 года
Материн запрет на рассказы о тюрьме продлился лишь до этой недели, поскольку все наши гости желали услышать мои описания Миллбанка и его обитателей. Всем хотелось душераздирающих деталей, от которых пробирает озноб, но память моя четко сохранила картины совсем иного рода. Меня скорее донимает заурядность факта, что в двух милях от Челси, там, куда можно добраться на извозчике, раскинулось громадное, темное и мрачное здание, в котором заперты полторы тысячи мужчин и женщин, вынужденных пребывать в молчании и покорности. Я ловлю себя на том, что вспоминаю о них, занимаясь чем-нибудь вполне обычным: пью чай, потому что хочется пить, беру книгу или шаль, потому что свободна от дел или озябла, и вслух произношу стихотворную строчку лишь затем, чтобы получить удовольствие от прекрасных слов. Я делаю это сотню раз на дню и вспоминаю узников, которым ничего этого не дано.
Скольким из них снятся в холодных камерах фарфоровые чашки, книги и стихи? В эту неделю Миллбанк являлся мне не раз. Снилось, будто я заключенная и в своей камере аккуратно выкладываю в ряд нож, вилку и Библию.
Однако от меня ждут других деталей; мое разовое появление в тюрьме гости считают своего рода забавой, но мысль о том, чтобы вернуться туда в другой, третий, четвертый раз, повергает их в изумление. Лишь Хелен воспринимает меня серьезно.
— Как! — восклицают все другие. — Неужто вы и вправду хотите поддержать тех женщин? Ведь там воровки и… всякое хуже!
Гости смотрят на меня, потом на мать. Как можно, спрашивают они, мириться с моими походами туда? Разумеется, мать отвечает:
— Маргарет всегда поступает как ей вздумается. Ведь я сказала: если ей потребно занятие, работу можно найти дома. Есть отцовские бумаги — его превосходные записи, которые нужно разобрать…
Я объяснила, что бумагами займусь позже, а сейчас хочу испытать себя в нынешнем деле и хотя бы посмотреть, что у меня получится. Услышав это, мамина подруга миссис Уоллес одарила меня этаким пытливым взглядом, и я задумалась, насколько она осведомлена или догадывается о моей болезни и ее причинах.
— От врача я слышала, что для хандрящей души нет лучшего снадобья, чем благотворительность, — сказала миссис Уоллес. — Но острог!.. Боже, там один воздух чего стоит! Это же рассадник всяческой хвори и заразы!
Я вновь вспомнила одноликие белые коридоры и голые-голые камеры. Наоборот, возразила я, в помещениях очень чисто и прибрано, и моя сестра спросила: если там чисто и прибрано, тогда для чего острожницам мое сочувствие? Миссис Уоллес улыбнулась. Она всегда любила Присциллу и даже считала ее красивее Хелен.
— Возможно, дорогая, — сказала она, — и ты задумаешься о милосердных визитах, когда выйдешь за мистера Барклея. В Уорикшире есть тюрьмы? Представить только: твое милое личико среди каторжан — вот уж будет опыт! Есть такая эпиграмма… как же там?.. Маргарет, ты должна знать: поэт говорит о женщинах, рае и аде.
Она имела в виду строчки:
Ибо мужчины разнятся не больше, чем Небо и Земля,
Но лучшая и худшая женщины отличны, как Рай и Ад.
Когда я их произнесла, она воскликнула: Вот! Надо ж, какая ты умница! Ну да, если б ее заставили прочесть все книги, что прочла я, она бы состарилась по меньшей мере на тысячу лет.
Мать сказала, что Теннисон[6]очень верно выразился о женщинах…
Все это происходило нынче утром, когда мисс Уоллес пришла к нам на завтрак. Затем они с матерью повезли Ирис на первый сеанс — позировать для портрета, который заказал мистер Барклей. Он хочет, чтобы к приезду в Маришес после медового месяца портрет висел в их гостиной. Для работы он нанял художника в Кенсингтоне, у которого есть своя студия. Мать спросила, не хочу ли я поехать с ними. Если кто и желает посмотреть картины, так это Маргарет, сказала Прис. Глядя в зеркало, она провела пальцем в перчатке по бровям. Ради портрета сестра слегка притемнила брови карандашом и надела голубое платье, скрыв его темной накидкой. Мать сказала, что сошло бы и серое, поскольку платья никто не увидит, кроме художника мистера Корнуоллиса.
С ними я не поехала. Я отправилась в Миллбанк, чтобы всерьез начать посещения заключенных.
Очутиться одной в женской тюрьме было не так страшно, как мне представлялось: во сне тюремные стены казались выше и мрачнее, а проходы уже, чем были на самом деле. Мистер Шиллитоу советует приезжать раз в неделю, а день и час выбирать самой; он говорит, я лучше пойму жизнь острожниц, если увижу их в разных местах и узнаю все правила, которые они должны соблюдать. На прошлой неделе я была здесь очень рано, сегодня же приехала позже. К воротам я подъехала без четверти час, и меня снова провели к суровой мисс Ридли. Она как раз собралась надзирать за доставкой тюремного обеда, и я сопровождала ее до конца процедуры.
Зрелище впечатляло. Когда я приехала, прозвонил колокол; по его сигналу надзирательница каждой зоны отбирает четверых заключенных, с которыми отправляется в тюремную кухню. Мы с мисс Ридли подошли к ее дверям, когда там уже собрались мисс Маннинг, миссис Притти, миссис Джелф и двенадцать бледных узниц, которые стояли, сложив перед собой руки и глядя в пол. В женском корпусе своей кухни нет, обеды забирают из мужского отделения. Поскольку мужская и женская зоны абсолютно изолированы друг от друга, женщинам приходится тихо ждать, когда мужчины заберут свою похлебку и кухня опустеет.
— Они не должны видеть мужчин, — объяснила мисс Ридли. — Таковы правила.
Все это время из-за двери, запертой на засов, доносились шарканье тяжелых башмаков и невнятное бормотание, и я вдруг представила мужчин как гоблинов: с рыльцами, хвостами и бороденками…
Потом шум стих, и мисс Ридли стукнула ключами в дверь:
— Все чисто, мистер Лоренс?
После утвердительного ответа женщины гуськом прошли в открывшуюся дверь. Сложив руки на груди, тюремщик-кашевар наблюдал за женщинами и посасывал щеки.
После темного холодного коридора кухня показалась огромной и невыносимо жаркой. В спертом воздухе плавали малоприятные запахи, на посыпанном песком полу темнели пятна пролитой жидкости. Посреди комнаты выстроились три широких стола, на которых стояли бидоны с мясной похлебкой и подносы с ломтями хлеба. По отмашке мисс Ридли пара заключенных подходила к столу, брала бидоны и поднос для своего отряда и неуклюже отступала в сторону. Назад я пошла с подопечными мисс Маннинг. Все заключенные первого этажа уже стояли у своих решеток, держа наготове жестяные кружки и плошки; пока черпаком разливали похлебку, надзирательница прочитала молитву, что-то вроде «Благослови-Господи-хлеб-наш-и-сочти-нас-достойными-его», но, по-моему, узницы совершенно ею пренебрегли. Вжавшись лицами в решетки, они лишь безмолвно пытались разглядеть продвижение бидонов по коридору. Получив пайку, отходили к своим столам и осторожно присыпали еду солью из солонок, что стояли на полках.
Обед состоял из мясной похлебки с картошкой и ломтя хлеба в шесть унций — все отвратительного вида: куски черствого пригорелого хлеба походили на бурые кирпичики, картофелины, сваренные в кожуре, были в черных прожилках. Бидоны остывали, и мутное варево подернулось белесой пленкой загустевшего жира. Тупые ножи не оставляли даже следа на бледном хрящеватом мясе, и многие узницы сосредоточенно рвали его зубами, как дикари.
Однако все принимали еду весьма охотно; лишь некоторые как-то скорбно смотрели на похлебку, выливавшуюся из черпака, а другие подозрительно тыкали в мясо пальцем.
— Вам не нравится обед? — спросила я узницу, которая этак обошлась со своей бараниной.
Она сказала, что ей противна мысль о руках, в которых побывало мясо в мужской зоне.
— Ради озорства мужики хватают всякую гадость, а потом суют лапы в нашу похлебку…
Женщина повторила это несколько раз и больше со мной не разговаривала. Я предоставила ей бурчать в кружку и отошла к надзирательницам, стоявшим у входа.